erkenne mich ich bin bereit
Глава первая.
Глава первая.
- Я написала письмо твоему отцу по поводу того прискорбного инцидента, - слово "прискорбного" Анна Мария выплюнула так, словно в безупречно обработанном куске рыбного филе вдруг попалась коварная косточка. - Ганс! Подними глаза из тарелки, когда я с тобой разговариваю! Откуда в тебе столько бытового хамства!?
Молодой граф фон Шпрети-Вайльбах, уткнувшись носом в разваренные головки брокколи, старался производить как можно меньше лишних движений, не шуметь, не дышать и глотать еду порциями, способными застрять в глотке у кита. Семейные ужины, более известные как "геена огненная и скрежет зубовный", были неизбежным воскресным явлением, отравлявшим бытие графа ровно в той степени, в какой это бытие скрашивалось ожиданием понедельника. По понедельникам общественная жизнь, составлявшая страсть и увлечение неугомонной тётушки, направляла её в Мюнхен, где она и пребывала до конца недели, приезжая лишь вечером в пятницу. Впрочем, с недавнего времени ужасы воскресенья в какой-то мере, если не полностью, скрашивались пагубными соблазнами суббот... Соблазн лукаво улыбнулся одним только уголком рта и ободряюще подмигнул наследнику древнего рода, и от этой гримаски в висках у Ганса предательски застучало, а ладони покрылись мелкими бисеринками пота в предвкушении того, как неутомимая матрона отбудет в объятия Морфея, а они...
Впрочем, хитросплетения жизни почти пятнадцатилетнего Ганса Эрвина Йоахима, чьё имя было чуть ли не длиннее его самого, требуют более или менее обстоятельной ретроспективы.
Новое приобретение Анны Марии, привезенное в какую-то из ничего не предвещающих пятниц, было черноглазым и черноволосым, с пятью литрами чистейшей итальянской крови в жилах, с кожей цвета кофе с молоком, буйными кудрями, белозубой нахальной улыбкой и потрясающим нюхом на чужие слабости. То, что барский полюбовничек оказался не дурак пообжимать слабо попискивающих от противоречивых эмоций горничных, выяснилось в первый же вечер: об этом взахлёб рассказывала пухленькая и беленькая Гретхен, похожая на сливочно-карамельную пастушку в веночке, сделанную из лиможского фарфора. На следующий день, впрочем, лавры первооткрывательницы были изрядно потоптаны: выяснилось, что в проявлениях эмоций итальянец не только страстен, но и до крайности неразборчив. Или, наоборот, слишком разборчив? На солидное количество обцелованных девичьих и давно не девичьих губок отчего-то не приходилось ни одной задранной юбки. Молодой граф, почти нечаянно подслушав полный страстного недоумения разговор четырех тетушкиных субреток, вздохнул было с облегчением, но...
В воскресенье Ганса ожидал неприятный сюрприз. И без того болезненное единение со шпинатом было дополнительно осложнено тем, что его просто-таки пожирали взглядом. Черные, как маслины, наглые глазищи итальянца облизывали его во всех возможных направлениях, и так долго, что молодой граф побагровел, заерзал, подавился омерзительными клейкими листьями и, наконец, промямлив что-то, сбежал из-за стола под канонаду трагически-неодобрительного покашливания её сиятельства графини фон Шпрети.
Взгляды такого рода Гансу были знакомы – тому помогли прошедшие Рождественские каникулы. Видимо, однажды попавши в кошмар, выбраться было невозможно, а, следовательно, нужно быть готовым к худшему и по возможности не отягчать свою участь. Ганс оставил дверь приоткрытой. Закрытую дверь Михель как-то раз просто снял с петель, после чего юному графу попало дважды: от взбешенного громилы и от тетушки, которая с присущим ей идеализмом решила, что худосочный Ганс самостоятельно проделал этот кунштюк, из сугубого злонравия стремясь разрушить фамильный замок по камешку. Переодевшись в пижаму и накрыв отчаянно мерзнущие от сырого августовского воздуха ноги одеялом, молодой граф стал с минуты на минуту ожидать непрошенных, но неизбежных гостей.
Через полчаса, когда он уже принялся было клевать носом, в дверь осторожно постучали. Стук проник сквозь марево полусна, преобразуясь в ритмичное биение мяча, мечущегося над сеткой, как подстреленная птица. Его мать была на подаче, платье на ней было сливочно-белым, как порция крем-брюле, раздавленная между двумя вафлями, а мячик всё летел, летел, пока не ударился о стену, разбиваясь на тысячи тысяч себе подобных и хищно устремляясь навстречу знакомой хрупкой фигурке, так быстро, что нельзя было ни двинуться, ни вздохнуть, только смотреть... Ганс вскрикнул и проснулся.
- Ожидал, что это фамильное приведение, или ты просто всегда так рад гостям, amico? – смех итальянца, под стать его глазищам, был мягким и бархатистым.
Юный граф потирал глаза, в недоумении уставившись на позднего визитера.
- А вы зачем? – омерзительно высоким голосом вопросил Ганс: со сна связки слушались плохо, и, хотя период ломки граф пережил полутора годами ранее, сейчас вокальные данные не преминули заявить о себе. Вопросил и тут же покраснел: ясное дело, зачем.
Тётушкин любовничек выдал очередную ослепительную улыбку, с обезоруживающе - виноватым выражением протягивая солидного вида бутыль, придерживая сей фиал за горлышко двумя пальцами, как нашкодившего в приличном обществе щенка. По-видимости, бутыль сама по себе должна была служить достойной индульгенцией.
- Я, видишь ли, очень захотел выпить, а Анна уже давно видит свой десятый сон; впрочем, к чему женщина в мужской компании, а, дружок? Ты ведь выпьешь со мной? У нас в Грассине говорят: знакомство начинается с разговора, приятельство – с разломленного хлеба, а дружба – с бутылки вина. Только пусть это будет нашей маленькой тайной – твоя тетя меня с костями съест за такой подрыв основ. Что взять с женщин? – итальянец вздохнул и делано развел руками, будто бы уже перерыл не один десяток в поисках того, что можно было бы позаимствовать.
Ганса грела и откровенная, неприкрытая лесть итальянца, и возможность вступить в нелегальное и суровое мужское братство, в эдакий тайный антитеточный союз.
- Ну давайте, - буркнул он, надуваясь от чувства собственной важности, но тут же спохватился, что получается слишком неприветливо, и добавил, - Пожалуйста, давайте!
- А нас тут много? – подмигнул чернявый, без приглашения усаживаясь на кровать, да так, что его нога мигом прижалась к тощей ноге мальчика.
- Н-нет... – промямлил юный граф, вжимаясь в стену и загипнотизированно взирая на крепкое бедро, укрытое полой халата и узорными пижамными брюками. Ромбики на брюках почему-то напомнили картинку из учебника естествознания, где была изображена древесная анаконда, свисающая с ветки в ожидании какой-нибудь глупой обезьяны.
Ещё пару минут назад Гансу казалось, что он ошибался, и теперь всё будет хорошо, но сейчас, когда матрас прогнулся под весом итальянца, а от сильного, напряженного, как скрученная пружина, тела пахнуло одеколоном, вином и чем-то ещё резким, мускусным, он отчетливо понял, что не успеет ни убежать, ни дать сдачи, ни даже толком закричать. Кошмар не кончился, нет. Просто у него было другое лицо.
- Тогда на "ты" и "Тео", дружок, в крайнем случае – Маттео, хотя от этого попахивает какой-то паршивой канцелярщиной, и никаких "нас", а то буду и тебя называть на "вы, ваше сиятельство", как тебе понравится - эй, что за лицо? – заливался итальянец.
Стиснув зубы и насупившись, Ганс вырвал у него из рук бутылку и сделал такой глоток, что чуть не поперхнулся. В довершение сего, вино оказалось каким-то горьким и пузыристым, как газированная вода с сиропом. Пузыри бросились в нос, и граф, закашлявшись, выронил бы бутылку на кровать, если бы её не подхватил Тео. Чернявый обидно хохотал, похлопывая Ганса по спине.
- Рвение похвальное! Из тебя выйдет толк, мальчик – настоящий тосканец!
- Оно прокисло, вино ваше... Твоё, - прошептал граф, пытаясь справиться с накатившей икотой.
- Прокисло?! Porca Madonna, молодой человек, да это ж лучшее из пьемонтских асти, которые можно добыть в вашей капустно-сосисочной дыре! Зект! Да вашим зектом свиней поить стыдно – их будет безостановочно нести! В зекте и купать свиней не стоит – облысеют, как есть; хотя в нем, наверное, можно солить капусту...
Гансу почему-то стало смешно. Пузырьки плясали перед глазами, заставляя комнату расплываться и блекнуть.
- Дайте сюда, - он бесцеремонно выхватил бутылку из рук увлеченно жестикулирующего итальянца, вылив изрядную порцию гостю на колени, и присосался к горлышку. Ещё один основательный глоток горькой шипучки, и в ушах тихонько зазвенело, а тело стало легким, как подушка из гусиного пуха.
Расстегнув непослушными пальцами несколько пуговиц пижамной рубашки, Ганс лег ничком на кровать, уткнувшись лицом в подушку. Он ожидал боли, жадных облапываний, нетерпеливых пальцев, но вместо этого не почувствовал вообще ничего. В комнате воцарилась могильная тишина.
- Ну, давайте уже, холодно валяться! Суйте, чего хотели, и уходите! – разозленно прошипел граф... и побагровел так, словно сварился живьём, когда услышал заливистый хохот зловредного Тео.
- Вот так вот сразу? – выдавил тот между приступами хохота, - Что ж мы, не ежики, не пофы-ыыыркаем?!
Ганс накрыл голову подушкой и желал провалиться куда-нибудь поглубже под землю. Ему хотелось плакать, а голова кружилась от дурацких пузырьков.
Чернявый, успокоившись так же внезапно, как и начал смеяться, крепко взял графа за плечо, разворачивая лицом к себе и заставляя смотреть прямо в черные, беспокойные глазищи.
- И что это был за скот? – спросил он низким, обманчиво мягким голосом – таким голосом говорил бы Виннету, готовясь в очередной раз отомстить коварным колонистам. Это подкупало, но граф не собирался вести себя, как девчонка, меняя поведение по десять раз на дню. Если уж хамить, так хамить, хуже не будет.
- Да вроде вас тётин хахаль, - вызывающим тоном ответил Ганс, тут же вспомнил Михеля и шмыгнул носом, потирая предплечье.
Руки итальянца были горячими, вино – на редкость коварным, а сквозняк, гуляющий по комнате, уже не раз прошелся по оголенному плечу парня, заставляя ежиться и хохлиться, как воробей на жердочке. Только эти обстоятельства, пожалуй, в какой-то мере могли объяснить инстинктивный жест Ганса: потупив взор и смотря куда-то вбок, он накрыл своей ладонью широкую ладонь Тео, покоящуюся на щуплом плече, и прижался к этой конструкции подбородком.
В очередной нежной усмешке не было никаких эмоций, кроме жалости и похоти.
- А теперь закрой-ка глаза, это будет маленький сюрприз. И не бойся, малыш – больно не будет, прокляни меня Бог, если это не так...
Ганс послушно зажмурил глаза, погрузившись в приятный, уютный мрак. В голове что-то кружилось и вертелось, пестрое и яркое, как ярмарочная карусель с маленькими креслицами, висящими на толстых железных цепях. Ему было всё равно, что с ним собирались делать – так или иначе, этого было не избежать, поэтому стоило смириться. Может быть, если Ганс не будет кричать и вырываться, то итальянец будет куда добрее, чем Михель. Может быть.
Горячие, неожиданно мягкие для мужчины руки прошлись от плеча к груди, ещё некоторое время Маттео расправлялся с оставшимися пуговицами. Теперь пижамная рубашка была полностью расстегнута, и юный граф поежился, думая, что недурно было бы прервать наступившую паузу, но глаза так и не решился открыть. Вскоре стало тепло – странный итальянец зачем-то вздумал целовать Гансову шею, прижимаясь своим крепким, горячим телом к голой, пока ещё абсолютно безволосой груди мальчика. Поцелуи спускались всё ниже, Маттео чуть щекотался отросшей за день щетиной, но от всех этих прикосновений Эрвину стало как-то волнительно и томно, особенно тогда, когда губы обхватили его сосок.
Гансу в голову бы не пришло, что те самые приемчики, годные для ухлестывания за девочками, о которых с глупым хихиканьем рассказывали его бывшие однокашники, могли действовать и на него, но когда этот сумасшедший легонько прикусил всё то же чувствительное место и тут же зализал укус, методично обводя темную бусинку по кругу, граф ощутил какое-то глупое и неуместное чувство, которое частенько посещало его по утрам, такое, под которое хотелось скользнуть руками под резинку трусов и вдоволь помечтать о Мэри Пикфорд или Теде Бара, которые блистали своими породистыми телами из соблазнительных и недоступных далей киноэкрана. Однако сейчас роскошные девки почему-то не приходили на ум, а тёткин любовник всё не хотел успокаиваться, поглаживая впалый живот и напряженные бедра, целуя шею, жарко и влажно дыша на ухо... Казалось, что весь окружающий мир прекратился в одно существо с тысячами рук и губ, пахнущее чуть сладковатым одеколоном. Заведённый и издерганный ласками, Ганс попробовал было придвинуться чуть ближе, но уперся пахом в бедро итальянца и отскочил, как ошпаренный – стыд был непереносимый. Как это могло случиться с ним? Почем здесь, сейчас? Граф зажмурился ещё крепче, ожидая новой порции смеха, но Маттео только пробормотал что-то на своем языке, после чего добавил: "Ну и чего мы боимся, а? Лежи спокойно, воробышек, лежи..."
Подчинившись приказу, Ганс снова улегся на кровать, нетерпеливо ожидая возобновления ласки. Его страдания были вознаграждены – теперь всё та же рука, отличавшаяся, по видимости, крайним бесстыдством, совершенно непринуждённо и крайне естественным жестом стянула вниз пижамные брюки. "Вы-ы... Ты сссошел с ума..." – выдохнул Эрвин, когда итальянец принялся вылизывать след, оставленный тугой резинкой. Это было уже слишком... Слишком жарко и стыдно. Наверное, тетка так себе и находит хахалей, чтобы у них никакого ни стыда, ни совести, с притворным негодованием думал Ганс, чтобы только скрыть от себя, какой горячий отклик вызывают у него действия Маттео. Его член стоял так, как не стоял, пожалуй, даже тогда, когда приятели из гимназии Максимилиана под прикрытием старшего брата одного из них ухитрились протащить сопротивляющегося Ганса на вечерний показ какого-то пошлого фильма с грудастой актриской (похабные ремарки товарищей заводили их всех куда больше, чем то, что происходило на экране).
"Я вижу, тебе это нравится, mimmo – твоему дружку уж точно", - с удовольствием прокомментировал ситуацию несносный Маттео, накрыв ладонью непослушный орган и легонько его поглаживая. Ганс хотел было ответить какой-нибудь колкостью, но попросту забыл, что хотел сказать, и лежал, боясь лишний раз вдохнуть и выдохнуть, чтобы только не выдать себя.
"Вот и умница... Вот и молодец", - ворковал Маттео, стягивая клетчатые брючки ещё ниже, так, что граф опять зажмурил глаза, будучи не в силах смотреть на степень своего позора, красноречиво стоящую, подобно античной колонне. "Не надо..." – жалобно попросил он, будучи не в силах переносить такое изощренное издевательство – нет, кем надо быть, чтобы просто так стянуть с него штаны и смотреть на это дело с глумливой улыбочкой!? "А мне кажется, надо", – прошептал итальянец, и тут Ганс широко распахнул глаза и дернулся, как от удара. Этот чокнутый... Этот чокнутый взял его в рот. Удивление длилось не больше нескольких долей секунды, следом за ним тут же накатила невероятная, томящая волна блаженства.
Он не знал, сколько минут или часов заняло это жаркое, почти болезненное удовольствие. Несколько раз он оказывался на самой грани, близко-близко к разрядке, но каждый раз его возвращали с небес на землю, не давая покончить с этим раньше времени, и продолжалось движение чуть жестковатых губ, бесстыдные касания горячего языка, влажные, причмокивающие звуки, осторожные прикосновения умелых пальцев... Никогда Гансу не было так хорошо. Всё, что он когда-либо испытывал, задавая ритм собственной ладошкой, бледнело и меркло на фоне этой ласки. Сначала он пытался было сдерживаться, потом кусал своё запястье, комкал в руках горячую и влажную от пота простыню и тихонько подскуливал, как побитый щенок, заливаясь краской вплоть до кончиков ушей. После, когда чертов Маттео взялся за него ещё более основательно, на самоконтроль не осталось никаких сил, и Ганс стонал во весь голос, извиваясь ужом и бессознательно пытаясь получить чуть больше и чуть глубже. Наконец, в горле окончательно пересохло, а нервы обнажились настолько, что даже легчайшее касание казалось болезненным; Маттео каким-то образом уловил эту перемену, прекратив игры и за пару резких, сильных движений доведя дело до конца. Ганс дернулся и из последних сил отпихнул от себя итальянца, чтобы, не приведи Господь, не сделать это ему на лицо... Но всё же запачкал и собственный живот, и руки Маттео.
Лежа пластом и кое-как переводя дыхание, граф не думал ни о чем. В голове была полнейшая, легчайшая пустота, тело постепенно становилось ватным от усталости, удовольствия и вина. Сейчас... Теперь будет больно, а потом всё кончится, и можно будет спать и не думать, сможет ли он когда-нибудь посмотреть теткиному любовнику в глаза.
Маттео поднялся с кровати, вытащил из-под безвольно лежащего Ганса одеяло, укрыл им паренька и, опершись рукой о стену, в первый раз поцеловал его в губы. На поцелуй юный граф отвечал вяло, после пресыщения ласками ему уже ничего особенного не хотелось, но вежливость обязывала поступать так, как действует взрослый. Щетина колола щеки и губы, но в целом было скорее приятно, чем нет.
Поднявшись, итальянец преспокойным образом направился к двери, захватив с собой почти пустую бутылку от перебродившего вина. "Аа..." – подал голос Эрвин, протягивая руку. Он был ошарашен этой выходкой и не понимал, чего от него ждали. Неужели капризному итальяшке требовалось, чтобы граф сам попросил сделать с ним это? Да ни за что на свете, он лучше на месте провалится, чем так опозорится; как бы хорошо ему не было, платить за это непомерную цену... Или он хочет закрыть дверь? Но почему он не сделал это раньше? Не успел?
"Что, оставить? Нет, carino, с тебя хватит, завтра будет голова болеть! – легкомысленно пропел Маттео, берясь за дверную ручку. – Ну, спокойной ночи, Джованни, мой сладкий, ещё увидимся!"
И он закрыл за собой дверь ещё до того, как Эрвин успел хотя бы подать голос.
Глава вторая.
Глава вторая
На следующий день Ганс боялся спуститься к завтраку. Ему казалось, что несносный макаронник непременно растреплет о всем тетке, или челяди, или, что ещё хуже, начнет намекать об *этом* при всех... Он ведь сделал это специально, чтобы посмеяться? Кое-как переборов себя и спустившись в летнюю беседку, где тетка имела обыкновение принимать свою дозу кофеина, Ганс не заметил никаких изменений в обычной натянутой атмосфере. Всё так же были поджаты губы Анны-Марии, всё так же опущен долу взгляд её горничной, даже мерзкая теткина такса, похожая на оживший диванный валик, всё так же шастала под столом, яростно кусочничая. В этот раз на завтрак был приглашен теткин сосед, хозяин живописных лугов и обладатель толстого пуза, маркиз фон Кто-то-там – Гансу его представили, но он тут же позабыл четырехсложную фамилию, шипящую, как вода в кипящем масле. Кажется, тётушка положила глаз на живописные луга; пузо её вряд ли привлекло. В результате Маттео был смещён со своего почетного места по правую руку и посажен бок о бок с трепещущим графом. Граф приготовился к худшему. Потом приготовился ещё раз. И ещё раз. По конец завтрака он чуть ли не скрипел зубами, поскольку итальянец упорно вел себя так, будто ничего и не произошло: те же белозубые улыбки, те же дружеские подмигивания. И только в самом конце экзекуции Маттео, рассказывая разомлевшему от внимания маркизу о виноградниках Тосканы, выдал какой-то особо экспрессивный жест и уронил на пол салфетку. Нагнувшись за ней, он положил руку аккурат на бедро остолбеневшего Ганса. Естественно, граф тут же покраснел до корней волос; заметив это, Маттео хищно и чувственно изогнул уголок рта и как ни в чем не бывало продолжил свою блестящую лекцию.
Эти хитрые, выводящие из себя намеки не прекращались ни на минуту: итальянец упорно делал вид, что ничего не случалось, не проявлял никакой инициативы в контактах, но каждый раз находил повод будто бы случайно коснуться мальчика, погладить его, растормошить буйное желание. От этих нарочито небрежных жестов шумело в ушах и подкашивались ноги. Наконец, Ганс стал подозревать, что в этот раз вечернего визита ждут от него самого...
В конце концов, подобный эпизод уже случался в биографии юного фон Шпрети. Сосед по школьной скамье, прыщеватый, коротконогий Адальберт Зигмунд Пфуль (по всей видимости, его родители отличались либо прогрессирующим дурновкусием, либо разлитием желчи) как-то раз сопроводил, если не отконвоировал Ганса в кино на вечерний сеанс. Двоюродный дядя Пфуля, ветеран войны, на бесхлебье подрабатывал билетером в кинотеатре с претенциозным названием "Хрустальный дворец". Впрочем, названием помпезность и ограничивалась: маленький зал на пятьдесят мест, жесткие сидения, напоминавшие лавки в зале ожидания, и аромат затхлости, щедро приправленный кисловатым запахом мужского пота и еле уловимо сдобренный нотками возбуждения, воспринимаемыми скорее бессознательно. Здесь крутили отнюдь не "фильмы Отечества", и даже не новомодного "Носферату". Нет, изобретение братьев Люмьер служило алтарем Эрато, и в "Хрустальный дворец" приходили за восторгами плоти, а не за эстетическим наслаждением. Дядя Адальберта не препятствовал юношескому интересу и с важностью святого Петра пропускал племянника и его пубертатных приятелей в царство крутобедрых черно-белых гурий, безмолвно извивающихся в объятиях разномастных фавнов. Мальчики вглядывались в вакхическую пляску любовников, буравили взглядом terra incognita, скрытую за курчавыми завитками волос между двух ног – старик Соломон сравнил бы их с ливанскими кедрами. Лихорадочно подрагивали поджатые ягодицы колдующего над нимфой Пана. Ганс Эрвин пьянел от ощущения вседозволенности. Собственная эрекция, лишь в малой степени вызванная происходившим на экране, казалась ему манифестом свободы. Оно и понятно - сюда приходили не для того, чтобы стесняться. Пузатый мужик, сидевший за три места слева, распаковался и со смаком принялся ублажать своё естество; его примеру последовал Адальберт, и Ганс, не желая отставать от товарища, горячей потной ладошкой залез в собственную ширинку. В какой-то момент Пфуль засопел и решительно потянул графа за локоть, чуточку выворачивая руку. Его собственная лапа заняла пост, оставленный гансовой ладонью, двигаясь рьяно и старательно. Бессловесная просьба была понята и принята без малейшего отторжения – через несколько минут Ганс уже опустошенно откинулся на жесткую спинку, стирая с ладони вязкую сперму Адди. Смотреть фильм стало совсем не так интересно. Да и тетка была какая-то... Не первой свежести.
Этот маленький двусмысленный эпизод надолго остался в памяти Ганса, но ничего общего между этим проявлением дружбы и славными подвигами старшеклассников, залезавших девчонкам под юбки, Шпрети углядеть не мог. В конце концов, парни думали о шикарных экранных дивах и оказывали друг другу услугу, не выходящую за рамки приятельских отношений. Может быть, Маттео было нужно что-то подобное? Услуга за услугу, и квиты? Конечно, повторять то самое, что учинил сумасшедший итальянец, юный граф не собирался – было же у него какое-то представление о приличии! Впрочем, его пока никто об этом и не просил. Тётин хахаль обойдётся чем-то более приземлённым и входящим в рамки дозволенного. В конце концов, ситуация настоятельно требовала расстановки точек над i. С неделю граф набирался решимости. За несколько дней ему почти полностью удалось убедить себя в том, что им движет исключительно христианская добродетель и кодекс чести аристократа, повелевающий вовремя расплачиваться с долгами. Но меньше всего ему хотелось признаться себе в том, что после горячих, стыдных, выматывающих ласк рукоблудие ублаготворяло не больше, чем щекотка...
Оказалось, что не так-то просто застать Маттео в одиночестве. Он подозрительно быстро сдружился со всей прислугой обоих полов, втерся в доверие всем и каждому и даже понравился отдаленным родственникам, наездами гостившим в загородной резиденции фон Шпрети. Вечерами он был занят своей непосредственной работой – Ганс краснел и злился, сам не понимая, что его так в этом оскорбляет, - утром уезжал охотиться с кучей мелкопоместных соседей-лоботрясов, днем болтался по замку или отправлялся в гости к кому-нибудь из собратьев по ружью и бутылке.
Случай представился в самом начале недели: ранним утром понедельника Анна-Мария отбыла в Мюнхен по срочному семейному делу, на этот раз - в гордом одиночестве. То ли не смогла растолкать ленивого сожителя, то ли не решилась показывать его отцу Ганса, вследствие мезальянса потерявшему многие права, но крайне щепетильному в вопросах семейной чести. Так или иначе, итальянец не был с теткой в тот момент, когда она садилась в машину – молодой граф, наблюдающий за парадным входом под прикрытием складок портьеры, видел это совершенно ясно. Проводив отъезжающий "Студбекер" взглядом, Шпрети сжал кулаки и глубоко вдохнул. Выдохнул он уже на лестнице, ведущей на второй этаж.
Дверь в теткину спальню была приоткрыта. Комната ничуть не изменилась за те шесть лет, в течение которых вход в неё был строго заказан. Приехав сюда впервые, Ганс, тогда ещё еле-еле отошедший от тяжелого бронхита, принятого лечащим врачом за туберкулёз, на некоторое время поселился в соседней спальне. Ночью, когда дом оживал, наполнялся скрипами и шорохами, а тени отрывались от половиц и на мягких лапах проникали в его комнату, медленно скапливаясь в углах и разевая оттуда свои беззубые, бездонные, искривленные в голодной муке рты, он, тихонько хныкая, бросался в комнату Анны-Марии, залезал под одеяло и засыпал при тусклом свете ночника, крепко стиснув в руке подол теткиной ночной рубашки. Кожа отходящей ко сну графини фон Шпрети была всегда смазана ночным кремом, густым и жирным, благоухавшим анисом, вербеной и ещё какой-то горьковатой травкой, напоминавшей об аптечных лавках; ткань ночной рубашки хранила воспоминание об этом резковатом запахе. Однажды, почти неслышно прокравшись в спальню и осторожно залезши под одеяло, Ганс буквально нос к носу столкнулся с прилизанным мужчиной с маленькими усишками, который почему-то ужасно засмущался и отпрянул в сторону, будто нашел в постели змею. Тетка, прикрываясь простыней (в этот раз ночнушка валялась на полу, забытая и смятая), наорала на молодого графа и раз и навсегда запретила ему появляться в этой комнате без её особых на то распоряжений. Он научился спасаться от теней на подоконнике, зажимая в руках карманный фонарик, подаренный отцом на семилетие.
Что же, запреты созданы для того, чтобы их нарушать. Фразы этой граф ещё не слышал, но не раз же поступал в полном согласии с её духом и буквой.
Маттео всё ещё спал, раскинувшись на кровати по диагонали. На его смуглой щеке замер солнечный луч, прочерчивая дорожку через губы к резкому, чуть грубоватому подбородку, выдающему натуру напористую и нацеленную на успех. Он спал в костюме Адама, и простыня, съехавшая куда-то в район колен, не скрывала ничего - по крайней мере, ничего из того, что вызывало жгучий, почти болезненный интерес молодого Шпрети. Если бы на месте почти пятнадцатилетнего Ганса оказался бы Ганс двадцатилетний, он непременно отметил бы, что в юности Тео должен был быть похож на одну из моделей Караваджо. Но пятнадцатилетнего графа приковывала к себе не только и не столько хищноватая грация смуглого тела, сколько то орудие, линейные размеры которого в последние два года стали основным предметом для обсуждения и соревнований среди Гансовых одноклассников. Шпрети разглядывал спящего мужчину, не отрывая глаз. Было немного страшно и неловко, но почему-то очень волнительно.
Неизвестно, сколько бы продолжалось это пугливое любование, но тут Маттео пошевелился, фыркнул и открыл глаза. С полминуты они безмолвно изучали друг друга, оценивая ситуацию. На лице Тео расцветала улыбка, а Ганс постепенно увядал, ощущая необходимость куда-нибудь спрятаться.
"Привет, прекрасное видение!" – проворковал итальянец, потягиваясь и устраиваясь поудобнее на изрядно разворошенном ложе, всё ещё хранящем следы недавних любовных подвигов. Черные, как маслины, глаза уставились на юного графа с непередаваемой смесью насмешки и ласковости. "Ты ещё ни разу не снился мне таким красным и сопящим, Джованни, - хмыкнул Маттео и пару раз хлопнул рукой по роскошной кремовой простыне, - А раз ты не грёза и не явился смущать мой сон, то не стой в дверях и расскажи другу, что тебя беспокоит".
Послушно сев на кровать в непосредственной близости от итальянца, Ганс перевел дыхание, сжал кулаки и решительно начал: "Нам надо серьёзно поговорить". Сказал и осекся, кусая губы чуть ли не до крови. Он понял, что просто не сможет найти слова для того, чтобы объяснить этому нахальному, бесстыдному, бессовестным образом волнующему его типу причину, по которой оказался в тетушкиной спальне. Не сможет. Да в самом деле, что за дурацкая идея?! Можно ли быть настолько распущенным, чтобы, глядя в эти чернющие глаза, заявить, что пришел потискать его дружка в обмен на повторение давнишнего изысканного удовольствия?.. Наверное, стоило бы встать и удрать в свою комнату, заперев дверь на задвижку, но от волнения у графа отнялись ноги, и он продолжал сидеть, безмолвный и напряженный, как памятник самому себе.
Тем временем итальянец явственно наслаждался ситуацией – потомив графа ещё с минуту, он, наконец, нарушил молчание, приподнявшись и придвинувшись ближе к остолбеневшему мальчику. "Дай-ка я угадаю... Маленький граф во власти passione imperioso... a mi?"* – чувственно улыбнувшись, Маттео провел ладонью по бедру Ганса. "Что-что?" – дернулся мальчик, пытаясь сделать вид, что происходящее приводило его в возмущение. "Как это по-вашему... Роковая страсть?" Если бы волосы могли покраснеть, то граф фон Шпрети-Вайльбах в одну минуту стал бы огненноволосым, как хитрый Локи. "Вот ещё!! Прекратите! Немедленно прекра... тите это... Я не то хотел... Не нааадо..." – настырная рука всё не унималась, хватаясь за непристойное через тоненькую хлопковую ткань штанов, поглаживая, сжимая, возбуждая воображение и лишая силы воли. Не прекращая своих манипуляций, итальянец уточнил: "Значит, тебе понравилось? Хочешь повторить? Или хочешь попробовать что-нибудь новое, а, Джованни?"
Зажмурив глаза, Ганс трижды кивнул. Он не решился бы сказать вслух или даже подумать про себя о таком бесстыдстве, но сейчас... Ганс ничего не предлагал и ничего не клянчил. Он пришел покоряться. Все происходящее - грубый произвол теткиного любовника, надругательство над бедным, абсолютно беспомощным мальчиком, и Ганс не может оказывать сопротивление, он просто полежит, не принимая в происходящем никакого участия. И никто не сможет его обвинить в случившемся. И пусть ему интересно, пусть даже ему немного хочется узнать, что именно итальянец собирается делать, пусть даже он признается сам себе в том, что готов на многое, лишь бы невыносимый Маттео снова взял в рот его штуку, но ведь он не просил об этом! Нет, не просил, его вынудили.
Тем временем итальянец развил бурную деятельность, которая всё больше отвлекала юного графа от проблем морального характера, пока не отвлекла совсем. В этот раз Тео не торопился его раздевать: домашняя курточка, натянутая на голое тело, не мешала ему гладить разгоряченную кожу. Пальцы были прохладными, но от их прикосновений жар не рассеивался, напротив, становилось всё горячее и труднее дышать. Итальянец увлек свою жертву на кровать, оседлав и стреножив графа, его прикосновения становились жадными и чувственными. Ганс встрепенулся было, когда Маттео совершенно непринужденно и бесстыже развязал пояс штанов и продолжил свои поглаживания ниже, существенно ниже спины, разминая возмущенно поджатые ягодички. Но итальянец тут же предпринял отвлекающий маневр, и у графа, чью шею и плечи нежно обцеловывали, почему-то почти сразу пропало желание вырываться. Когда мальчик окончательно перестал зажиматься, размякнув и расслабив бедра, Тео деятельно занялся другой его частью тела, которая к тому времени вполне ощутимо давала знать о своем присутствии, настырно поднимаясь и требуя свою долю ласки. Ганс уже не пытался сдерживаться, выгибаясь навстречу осторожным поглаживаниям, постанывая и мотая головой, всем своим существом требуя "ещё и сильнее". Но, по видимости, простецкое утоление страстей в духе Пфуля не входило в планы многоопытного Тео: навалившись на графа сверху и лишив его тем самым свободы перемещения, он изводил свою жертву легкими, еле ощутимыми, невыносимо медленными касаниями. Ганс тоненько скулил, раскрыв рот, как рыбка, выброшенная на берег прибоем. Итальянец не преминул воспользоваться этим обстоятельством; почти задыхаясь от желания и от нехватки кислорода, мальчик всё-таки ответил на поцелуй, сперва неохотно и вяло. Но движения руки Маттео там, внизу, и бесцеремонные движения его языка как-то незаметно сложились в одно упоительно действо, а губы и язык горели не меньше, чем пах, требуя прикосновений.
Внезапно пытка кончилась. Ганс умоляюще уставился на итальянца, отстранившегося и севшего на кровати, однако на этот раз Тео отказывался понимать бессловесные просьбы. "Ты что-то хочешь мне сказать?" – голос его был низким и бархатистым, он будто бы стелился дорожкой перед Гансом, отчаянно трусившим сделать первый шаг. Мальчик пошевелился. Взбудораженное и недоласканное естество невыносимо болело. "Можешь... пожалуйста?" – потупив очи, спросил он, предпочитая недосказанность четкому пожеланию. "Что именно, carino?" – настаивал насмешливый Тео, прекрасно понимавший, к чему эти виляния и какого рода сделку воспитанный мальчик пытается заключить с собственным воспитанием. Ганс злился, догадываясь, что выглядит потешно, но невозможно же отказаться от ласки, когда в штанах полыхает пожар, а рядом находится тот, кто может избавить от томления тела и духа... "То, что ты делал... тогда, в комнате", - попросил граф, на этот раз даже не покраснев – сама ситуация была настолько противоестественна, что требовала противоестественных поступков.
Маттео с восхищением оглядел паренька: "Быстро учишься, дружок! Только такой умный мальчик должен сообразить, что за каждую услугу надо расплачиваться... Тихо, тихо, Джованни, дергаешься, как норовистый жеребец! – он погладил мигом сжавшегося паренька по спине, - Я тебе делал больно? Хотя бы раз?"
Ганс помотал головой. "И не буду. Я могу тебе поклясться... Хотя вздор, это для глупых дур, а с тобой, мой умница, мы заключим пари. Если тебе не понравится, ты попросишь у меня чего твоей душеньке угодно". "А если понравится?" – настороженно спросил граф. "Вот правильно, вот этот настрой мне по душе! – усмехнулся Маттео, проводя указательным пальцем по приоткрытым губам мальчика. – Если понравится, то это и будет моим призом".
Граф вздохнул, скользнул взглядом по смуглой коже, поймал взгляд нахальных черных глаз... и кивнул.
Когда в дальнейшем Ганс пытался восстановить в своей памяти последовательность событий того солнечного августовского дня, он мог ясно вспомнить только непрекращающийся чувственный восторг, в малой степени оттененный болью неприспособленного тела и пропитанный запахом лечебных трав. Ласки смешивались, теряли точные очертания, окутывая его горячим облаком истомы.
Он помнил тисканья, становившиеся всё более жадными, помнил поглаживания и облизывания, помнил также, что сам торопливо стащил с себя одежду, попытавшись снять куртку, не расстегнув на ней пуговицы, и Маттео, смеясь, высвободил Ганса из клетчатого плена. Кожа терлась о кожу, мальчик пьянел от ласк, отвечая на поцелуи и извиваясь в крепких объятьях...
Потом Маттео рылся в ящике теткиного прикроватного столика, комментируя все находки в дурашливом тоне, а граф заливался бездумным смехом, подрагивая то ли от страха, то ли от возбуждения и предвкушения. Смех кончился в тот момент, когда Маттео взял его в рот, с первого же движения задав быстрый, жесткий темп, заставляющий забыть обо всем на свете, кроме того, что стало центром тела, и горячего рта, обхаживающего напряженный член. Обильно смазав палец теткиным кремом, пахнущим болотом, Маттео начал осторожно разрабатывать всё ещё рефлекторно сжатое отверстие: дискомфорт заставил Ганса отвлечься от интенсивных ласк, но вскоре он привык к необычным, чуть тянущим ощущениям где-то внутри. Потом пальцев стало два, и эта перемена показалась ему весьма чувствительной, он даже застонал было и замотал головой, приказывая немедленно вытащить, но Тео невозмутимо продолжал свои манипуляции до тех пор, пока на смену боли пришло будоражащее жжение, а вслед за ним – полыхающая, ослепительная вспышка наслаждения, растекшаяся волной по всему телу и заставившая Ганса дернуться, как от удара током. "Ещё..." – взмолился он, двинув бедрами навстречу пальцам и умелому рту.
Поняв это как приглашение, Тео, наконец, закончил подзатянувшуюся прелюдию и занялся своим собственным удовлетворением. Пальцы были заменены куда более объемистым органом, и, хотя Маттео не скупился на тетушкин крем, который чуть ли не хлюпал при размренных, глубоких движениях, Ганс всё равно кривился от боли, прикусив запястье. "Потерпи, Джованни, soffree, carino, soffre, buono..."** – сбивчиво шептал он, изо всех сил стараясь двигаться медленнее. Ганс понимал, что происходящее неизбежно и тянуть кота за хвост было бы опасно, значит, оставалось искать какие-то компромиссы. Острая боль ушла, осталось только глухое и тянущее нытьё где-то внутри. Лежа и со скукой изучая потолок, он ждал, пока Тео закончит, чтобы объявить ему о проигранном пари, пока... "Перевернись, малыш, - потребовал итальянец, переводя дыхание, - хватит скучать, перевернись и обопрись на локти... Вот так..."
И через минуту-другую началось оно. Казалось, движения Тео ни капли не изменились, и делал он почти то же самое, что и Миклас, который, разве что, врубался куда как грубее и без предосторожностей в виде крема, но теперь от каждого правильного толчка Ганс жалостно стонал и прогибался, всеми силами пытаясь продлить это резкое, острое, почти болезненное удовольствие. Раз... ещё раз... ещё раз... Окружающий мир перестал существовать, остались только эти конвульсивные вспышки наслаждения, и Ганс гнался за ними, подаваясь назад, вперёд, выгибаясь, окончательно сходя с ума, когда Тео обхватил рукой его член и принялся поглаживать в такт своим размеренным движениям. Мальчик задыхался, руки уже не держали его, и он несколько мучительно сладких, долгих мгновений барахтался на гребне волны, уткнувшись мордашкой в простыню, пока, наконец, природа не взяла своё и он не осел на постель, запачкав теткино накрахмаленное и надушенное постельное бельё.
Итальянец вскоре последовал за ним, в последний момент отпрянув от расслабленного Ганса и проявляя не больше почтения к фамильному имуществу. Дальнейшее выпало из памяти графа фон Шпрети: вполне возможно, что они спали, утомленные скачкой, или спал один только Ганс, но, как бы то ни было, когда наследник увядающего рода распахнул свои очи, солнце уже ушло с юго-восточной стороны, на которую выходили окна теткиной спальни. Часы в коридоре пробили четыре. Комната была абсолютно пуста, а дверь целомудренно прикрыта. Зевнув и расслабленно потянувшись, граф прислушался к себе. Сейчас, лежа на постели своей горячо и тайно нелюбимой тетки, которая, в отличие от него, совершенно не нравилась своему итальянскому любовнику (все это ему, разомлевшему и сонному, Тео нашептал на ушко); на той постели, на которой Ганс изменил закону, правилам приличия, семейной чести и таинственному Богу, сотворившему его, как утверждала занудная Библия, "мужчиной для женщины"; словом, лежа на этой постели, Ганс Эрвин фон Шпрети-Вайльбах наконец-то, впервые за долгое время, испытывал огромное, невероятное облегчение.
* "роковой страсти... ко мне?"
** Терпи, милый, терпи, мой хороший
Глава третья, часть первая
Половина июля и август пролетели быстро и незаметно, целиком отданные альковным приключениям. Самому провидению было угодно, чтобы хорошему учителю достался примерный студент, и урокам с дополнительными занятиями не было конца. Ганс усвоил режим дня настоящего полуночника: ближе к вечеру он окончательно просыпался и приходил в возбуждение, нетерпеливо шастал туда-сюда по комнатам, иногда выбегал в сад и отмерял половину километра до густых кустов жимолости, знаменующих собой начало владений их фон-баронистого соседа; затем возвращался назад, топтал клумбы с хризантемами и ноготками и буравил взглядом заветное окно в эркере на втором этаже. Если свет в окне был яркий, это значило, что тётка всё ещё болтает о каких-то идиотских бреднях, задерживая Маттео сверх времени, и в этом случае мальчик, ругаясь под нос и пиная новенькими замшевыми сандалиями корни чахлых берёз, делал ещё один большой круг по саду. От ротонды, под сенью которой трепыхалось эхо шагов — вниз, к заросшему тиной пруду, к зарослям рогоза, в которых сосредоточенно бултыхался лягушачий молодняк, после прочь от пруда с его комарьём, прочь, обратно к дому по липовой аллее, то убыстряя шаг, то нарочито одергивая себя и еле-еле отрывая ноги от плотно утоптанной щебенки. Когда Ганс возвращался, окно освещал приглушенный свет ночника, и подстёгнутое воображение улавливало игру теней на шторах, принимая тени за силуэты, льнущие друг к другу в гнездышке из прохладных хлопковых простыней. Он кружил по саду, бросая зовущие взгляды на второй этаж, до тех пор, пока вечерняя роса и холод не загоняли его под крышу дома. Юный граф направлялся в свои покои и закрывал за собой дверь. На то, чтобы чинно снять одежду, разложить её на стуле у кровати и облачиться (зачем только?) в легкую пижаму, уходило от силы пять минут. Ещё минуты три он валялся на разобранной кровати, изучая потолок, стены и книжные полки. Потом мышью выскальзывал в коридор, в последний момент отшатываясь в сторону и укрываясь за портьерой, чтобы не впечататься в горничную, уносящую поднос с чайными чашками из малой гостиной. Часы били одиннадцать, Ганс грыз заусенец на большом пальце и думал, что тётке уже давным-давно пора спать. Прислушивался: это ворчит цепной пёс, сидящий на привязи у выхода для прислуги; это пиликает сверчок, которого августовский холодок загнал в обогреваемое голландскими печами убежище; это процокала коготками тётушкина кудлатая болонка цвета "на крем-брюле помочились"; это служаночки любезничают с новым управляющим, выписанным отцом Ганса из наиважнейшей берлинской конторы с многосложным названием. Шуршание, стон, ещё один стон, практически крик. Ну, слава богу... Наконец-то. Теперь можно юркнуть обратно в комнату, неплотно прикрыв за собой дверь, и накрыться одеялом до самых ушей. Через несколько минут войдёт итальяшка, прикрывший чресла одним только полотенцем, распаренный, пахнущий потом и травяным кремом. На спине у него звериный след – отметины от наманикюренных ногтей.
"Скучал, Джованни? Бегал опять, выглядывал меня? А зачем одет? Мы ждём кого-то другого?" – тон у макаронника глумливый, но движения не сытые, нервные, да и под полотенцем притаился напряженный, встопорщенный зверёк.
"Делать мне только нечего, - неуверенно врёт Ганс, которого с головой выдают пылающие от бега щёки и сбившееся дыхание, - я спал, ты меня разбудил..."
"У тебя язык почернеет, негодный мальчишка!" – патетичным шепотом провозглашает Маттео, одним движением стягивая с графа его графские брючки в оранжево-синюю клетку.
Граф высовывает язык, показывая, что розовее ничего не придумаешь, и лезет егозливой рукой под покров ворсистого полотенца, так, как его учил Тео. "Да, да, вот так... Чуть сильнее... Когда он тв... ххха... твёрдый, можно сильнее... Правильно... Можно быстрее, нужно даже, да, так..."
Ганс Эрвин внимает наставлениям, сосредоточенно поглаживая капризного зверя. Эта штучка ему нравится: у Тео, конечно, куда больше, чем у него, но такая же гладкая, и очень приятная на ощупь, кроме того, смешно смотреть, как итальяшка с ума сходит и трясется, если за неё правильно взяться. Смешно и приятно доставлять ему удовольствие, но это только до тех пор, пока Маттео не смахивает истому и сам не лезет лапаться, отпихнув Гансовы вспотевшие ладошки. Тогда становится горячо от поцелуев, от обжиманий и притираний, и пальцы оказываются всюду, совсем всюду – то юркнут в рот, чтобы их облизали, то потом погоняют шкурку, и приходится зажимать рот ладонью, чтобы не разбудить тетку, а под конец ныряют между ног, неглубоко совсем, и юный граф изнывает, дергая бедрами взад-вперед и кусая ни в чем не повинную подушку-думочку. Чаще всего через несколько минут он изгибается дугой, пачкая собственный живот, а потом ленивыми, сонными движениями доласкивает итальянца. Но иногда – не так уж часто, Тео отчего-то запрещает делать это каждый раз – пальцы скользят глубже и глубже, размазывая холодную желеобразную притирку (Ганс морщится и хихикает), а потом исчезают; Маттео забрасывает тощие жеребячьи ноги себе на плечи и подается вперед и внутрь, сильно, резко, но уже совсем не больно, разве что саднит первые несколько мгновений. И тут же продирает знакомый холодок внизу позвоночника, и тянет, и жарит, и сводит мышцы от напряженной позы, и так хорошо, хорошо, ещё... Ещё... Гансу нравится так, и на четвереньках ему тоже нравится, когда свободной рукой Тео может гладить там, где хочется. Это удовольствие куда сильнее и основательнее, и зачем сдерживать крик, если кричать так хочется, и если Тео предупредительно закрывает Гансов рот ладонью или своими губами?
Смешно и странно было даже вспомнить о том, что поначалу каждая дрочка вызывала приступ стыда, а на то, чтобы уговорить Ганса подставить задик, итальянцу приходилось по полчаса улещивать, умасливать и приводить разнообразные неоспоримые резоны. Но вскоре разбуженное и подстёгнутое либидо почти что пятнадцатилетки заявило о своём существовании в полный рост, и чувственные игры стали самой обыденной вещью, без которой день был не в день. Ореол греховности испарился, сменившись самой банальной физической тягой. В самом деле, думал Ганс, нельзя есть в Пепельную среду, это богохульство, но ведь иногда так хочется, что невозможно себя пересилить; и даже если утянешь кусочек-другой жирного жаркого, которое в эти дни хранят в погребце для пропитания слуг-лютеран, Господь никогда не наказывает. Приятно думать, что он просто знает обо всех обстоятельствах, подтолкнувших графа фон Шпрети к грехопадению, и потому совершенно не обижается. Но ведь так и сейчас: Ганс прекрасно знал, что случилось с Содомом и Гоморрой (им об этом во всех подробностях рассказали на одном из классных часов – по случаю, конечно; случай имел место в школьной раздевалке, а двух его участников, заливающихся краской и с пыхтением подтягивающих штаны перед инспектором школы, выгнали с волчьим билетом), однако испытывал такой голод и такую жажду, заглушить которые не смогли бы все яства и напитки из тётушкиных кладовых. Голод, как известно, даже хуже тётки – с ним никак не договоришься, приходилось потакать. И бог обходился без соляных столбов, каменных дождей и рек кипучей серы, что, несомненно, было самым благоприятным признаком.
После кувырканий на узкой мальчишеской постельке Маттео лениво валялся с полчаса, болтая на какую-нибудь не требующую напряжения ума тему. Ганс лежал рядом, прижимаясь к крепко сбитому и горячему телу, и в полусне впитывал нехитрый курс житейской мудрости. Модель мироздания, вчерне намеченная итальянцем, ставила эго во главу угла, прочие же материальные и нематериальные объекты сложным образом вращались в бесконечности, полагая эго в качестве центра их орбит. Целью жизни была сама по себе жизнь, а точнее, жизнь приятная, интересная и весёлая. Гедонизм этот в большей степени резонировал с внутренними потребностями юного Ганса, чем суровая философия навигации в мире греха и соблазна, выдаваемая священником из приходской церкви, частенько пившим в их доме чай в прикуску с нравоучительными беседами. Школьные учителя предлагали в качестве основы жизни послушание и прилежание, отец – чистое знание и холодные игры ума. Ни одна из концепций не внушала доверия, все они казались половинчатыми и калечными. Приятная жизнь ради приятной жизни тоже не полностью удовлетворяла юного фон Шпрети: он знал, что уж ему-то, в отличие от всех окружающих, из колоды судеб почти наверняка выпадет флэш роял, и Настоящая Жизнь будет полна приключений, погонь, стрельбы, интриг и хитростей. Главный герой, украшенный интересной бледностью и не слишком серьёзно раненый ("Пустяки, просто царапина!") выходит победителем из очередной схватки с судьбой и падает в объятия красавицы. Или, как в последнее время думал Ганс, красавца. У красавцев объятия покрепче, в них не страшно падать.
Впрочем, сам Маттео только изредка стоял на балконе мальчиковых грёз, помахивая белым платком: тело Ганса Эрвина горело и жаждало любви, но ни один мерзопакостный купидон не нарушил его сердечного спокойствия. Итальянец, прекрасно зная, с каким материалом работает, подстелил соломки заранее: влюбленные мальчишки становятся совершенно невыносимы и трудны в обращении. Проще всего было обратить их совокупления в дружескую игру, якобы обычную и якобы не выходящую вон из ряда отношений между двумя особями мужского пола. Любую неуклюжую попытку завздыхать и замечтаться Маттео превращал в предлог для подколов, любую недосказанность устранял нарочито неромантичным образом. Словом, у молодого графа не оставалось ни единого шанса на цвейговское смятение чувств – ему доставались только чувственные восторги в духе "Тысячи и одной ночи".
Глава первая.
"Сроду такого не было, и опять то же самое"
В. Черномырдин
В. Черномырдин
- Я написала письмо твоему отцу по поводу того прискорбного инцидента, - слово "прискорбного" Анна Мария выплюнула так, словно в безупречно обработанном куске рыбного филе вдруг попалась коварная косточка. - Ганс! Подними глаза из тарелки, когда я с тобой разговариваю! Откуда в тебе столько бытового хамства!?
Молодой граф фон Шпрети-Вайльбах, уткнувшись носом в разваренные головки брокколи, старался производить как можно меньше лишних движений, не шуметь, не дышать и глотать еду порциями, способными застрять в глотке у кита. Семейные ужины, более известные как "геена огненная и скрежет зубовный", были неизбежным воскресным явлением, отравлявшим бытие графа ровно в той степени, в какой это бытие скрашивалось ожиданием понедельника. По понедельникам общественная жизнь, составлявшая страсть и увлечение неугомонной тётушки, направляла её в Мюнхен, где она и пребывала до конца недели, приезжая лишь вечером в пятницу. Впрочем, с недавнего времени ужасы воскресенья в какой-то мере, если не полностью, скрашивались пагубными соблазнами суббот... Соблазн лукаво улыбнулся одним только уголком рта и ободряюще подмигнул наследнику древнего рода, и от этой гримаски в висках у Ганса предательски застучало, а ладони покрылись мелкими бисеринками пота в предвкушении того, как неутомимая матрона отбудет в объятия Морфея, а они...
Впрочем, хитросплетения жизни почти пятнадцатилетнего Ганса Эрвина Йоахима, чьё имя было чуть ли не длиннее его самого, требуют более или менее обстоятельной ретроспективы.
Новое приобретение Анны Марии, привезенное в какую-то из ничего не предвещающих пятниц, было черноглазым и черноволосым, с пятью литрами чистейшей итальянской крови в жилах, с кожей цвета кофе с молоком, буйными кудрями, белозубой нахальной улыбкой и потрясающим нюхом на чужие слабости. То, что барский полюбовничек оказался не дурак пообжимать слабо попискивающих от противоречивых эмоций горничных, выяснилось в первый же вечер: об этом взахлёб рассказывала пухленькая и беленькая Гретхен, похожая на сливочно-карамельную пастушку в веночке, сделанную из лиможского фарфора. На следующий день, впрочем, лавры первооткрывательницы были изрядно потоптаны: выяснилось, что в проявлениях эмоций итальянец не только страстен, но и до крайности неразборчив. Или, наоборот, слишком разборчив? На солидное количество обцелованных девичьих и давно не девичьих губок отчего-то не приходилось ни одной задранной юбки. Молодой граф, почти нечаянно подслушав полный страстного недоумения разговор четырех тетушкиных субреток, вздохнул было с облегчением, но...
В воскресенье Ганса ожидал неприятный сюрприз. И без того болезненное единение со шпинатом было дополнительно осложнено тем, что его просто-таки пожирали взглядом. Черные, как маслины, наглые глазищи итальянца облизывали его во всех возможных направлениях, и так долго, что молодой граф побагровел, заерзал, подавился омерзительными клейкими листьями и, наконец, промямлив что-то, сбежал из-за стола под канонаду трагически-неодобрительного покашливания её сиятельства графини фон Шпрети.
Взгляды такого рода Гансу были знакомы – тому помогли прошедшие Рождественские каникулы. Видимо, однажды попавши в кошмар, выбраться было невозможно, а, следовательно, нужно быть готовым к худшему и по возможности не отягчать свою участь. Ганс оставил дверь приоткрытой. Закрытую дверь Михель как-то раз просто снял с петель, после чего юному графу попало дважды: от взбешенного громилы и от тетушки, которая с присущим ей идеализмом решила, что худосочный Ганс самостоятельно проделал этот кунштюк, из сугубого злонравия стремясь разрушить фамильный замок по камешку. Переодевшись в пижаму и накрыв отчаянно мерзнущие от сырого августовского воздуха ноги одеялом, молодой граф стал с минуты на минуту ожидать непрошенных, но неизбежных гостей.
Через полчаса, когда он уже принялся было клевать носом, в дверь осторожно постучали. Стук проник сквозь марево полусна, преобразуясь в ритмичное биение мяча, мечущегося над сеткой, как подстреленная птица. Его мать была на подаче, платье на ней было сливочно-белым, как порция крем-брюле, раздавленная между двумя вафлями, а мячик всё летел, летел, пока не ударился о стену, разбиваясь на тысячи тысяч себе подобных и хищно устремляясь навстречу знакомой хрупкой фигурке, так быстро, что нельзя было ни двинуться, ни вздохнуть, только смотреть... Ганс вскрикнул и проснулся.
- Ожидал, что это фамильное приведение, или ты просто всегда так рад гостям, amico? – смех итальянца, под стать его глазищам, был мягким и бархатистым.
Юный граф потирал глаза, в недоумении уставившись на позднего визитера.
- А вы зачем? – омерзительно высоким голосом вопросил Ганс: со сна связки слушались плохо, и, хотя период ломки граф пережил полутора годами ранее, сейчас вокальные данные не преминули заявить о себе. Вопросил и тут же покраснел: ясное дело, зачем.
Тётушкин любовничек выдал очередную ослепительную улыбку, с обезоруживающе - виноватым выражением протягивая солидного вида бутыль, придерживая сей фиал за горлышко двумя пальцами, как нашкодившего в приличном обществе щенка. По-видимости, бутыль сама по себе должна была служить достойной индульгенцией.
- Я, видишь ли, очень захотел выпить, а Анна уже давно видит свой десятый сон; впрочем, к чему женщина в мужской компании, а, дружок? Ты ведь выпьешь со мной? У нас в Грассине говорят: знакомство начинается с разговора, приятельство – с разломленного хлеба, а дружба – с бутылки вина. Только пусть это будет нашей маленькой тайной – твоя тетя меня с костями съест за такой подрыв основ. Что взять с женщин? – итальянец вздохнул и делано развел руками, будто бы уже перерыл не один десяток в поисках того, что можно было бы позаимствовать.
Ганса грела и откровенная, неприкрытая лесть итальянца, и возможность вступить в нелегальное и суровое мужское братство, в эдакий тайный антитеточный союз.
- Ну давайте, - буркнул он, надуваясь от чувства собственной важности, но тут же спохватился, что получается слишком неприветливо, и добавил, - Пожалуйста, давайте!
- А нас тут много? – подмигнул чернявый, без приглашения усаживаясь на кровать, да так, что его нога мигом прижалась к тощей ноге мальчика.
- Н-нет... – промямлил юный граф, вжимаясь в стену и загипнотизированно взирая на крепкое бедро, укрытое полой халата и узорными пижамными брюками. Ромбики на брюках почему-то напомнили картинку из учебника естествознания, где была изображена древесная анаконда, свисающая с ветки в ожидании какой-нибудь глупой обезьяны.
Ещё пару минут назад Гансу казалось, что он ошибался, и теперь всё будет хорошо, но сейчас, когда матрас прогнулся под весом итальянца, а от сильного, напряженного, как скрученная пружина, тела пахнуло одеколоном, вином и чем-то ещё резким, мускусным, он отчетливо понял, что не успеет ни убежать, ни дать сдачи, ни даже толком закричать. Кошмар не кончился, нет. Просто у него было другое лицо.
- Тогда на "ты" и "Тео", дружок, в крайнем случае – Маттео, хотя от этого попахивает какой-то паршивой канцелярщиной, и никаких "нас", а то буду и тебя называть на "вы, ваше сиятельство", как тебе понравится - эй, что за лицо? – заливался итальянец.
Стиснув зубы и насупившись, Ганс вырвал у него из рук бутылку и сделал такой глоток, что чуть не поперхнулся. В довершение сего, вино оказалось каким-то горьким и пузыристым, как газированная вода с сиропом. Пузыри бросились в нос, и граф, закашлявшись, выронил бы бутылку на кровать, если бы её не подхватил Тео. Чернявый обидно хохотал, похлопывая Ганса по спине.
- Рвение похвальное! Из тебя выйдет толк, мальчик – настоящий тосканец!
- Оно прокисло, вино ваше... Твоё, - прошептал граф, пытаясь справиться с накатившей икотой.
- Прокисло?! Porca Madonna, молодой человек, да это ж лучшее из пьемонтских асти, которые можно добыть в вашей капустно-сосисочной дыре! Зект! Да вашим зектом свиней поить стыдно – их будет безостановочно нести! В зекте и купать свиней не стоит – облысеют, как есть; хотя в нем, наверное, можно солить капусту...
Гансу почему-то стало смешно. Пузырьки плясали перед глазами, заставляя комнату расплываться и блекнуть.
- Дайте сюда, - он бесцеремонно выхватил бутылку из рук увлеченно жестикулирующего итальянца, вылив изрядную порцию гостю на колени, и присосался к горлышку. Ещё один основательный глоток горькой шипучки, и в ушах тихонько зазвенело, а тело стало легким, как подушка из гусиного пуха.
Расстегнув непослушными пальцами несколько пуговиц пижамной рубашки, Ганс лег ничком на кровать, уткнувшись лицом в подушку. Он ожидал боли, жадных облапываний, нетерпеливых пальцев, но вместо этого не почувствовал вообще ничего. В комнате воцарилась могильная тишина.
- Ну, давайте уже, холодно валяться! Суйте, чего хотели, и уходите! – разозленно прошипел граф... и побагровел так, словно сварился живьём, когда услышал заливистый хохот зловредного Тео.
- Вот так вот сразу? – выдавил тот между приступами хохота, - Что ж мы, не ежики, не пофы-ыыыркаем?!
Ганс накрыл голову подушкой и желал провалиться куда-нибудь поглубже под землю. Ему хотелось плакать, а голова кружилась от дурацких пузырьков.
Чернявый, успокоившись так же внезапно, как и начал смеяться, крепко взял графа за плечо, разворачивая лицом к себе и заставляя смотреть прямо в черные, беспокойные глазищи.
- И что это был за скот? – спросил он низким, обманчиво мягким голосом – таким голосом говорил бы Виннету, готовясь в очередной раз отомстить коварным колонистам. Это подкупало, но граф не собирался вести себя, как девчонка, меняя поведение по десять раз на дню. Если уж хамить, так хамить, хуже не будет.
- Да вроде вас тётин хахаль, - вызывающим тоном ответил Ганс, тут же вспомнил Михеля и шмыгнул носом, потирая предплечье.
Руки итальянца были горячими, вино – на редкость коварным, а сквозняк, гуляющий по комнате, уже не раз прошелся по оголенному плечу парня, заставляя ежиться и хохлиться, как воробей на жердочке. Только эти обстоятельства, пожалуй, в какой-то мере могли объяснить инстинктивный жест Ганса: потупив взор и смотря куда-то вбок, он накрыл своей ладонью широкую ладонь Тео, покоящуюся на щуплом плече, и прижался к этой конструкции подбородком.
В очередной нежной усмешке не было никаких эмоций, кроме жалости и похоти.
- А теперь закрой-ка глаза, это будет маленький сюрприз. И не бойся, малыш – больно не будет, прокляни меня Бог, если это не так...
Ганс послушно зажмурил глаза, погрузившись в приятный, уютный мрак. В голове что-то кружилось и вертелось, пестрое и яркое, как ярмарочная карусель с маленькими креслицами, висящими на толстых железных цепях. Ему было всё равно, что с ним собирались делать – так или иначе, этого было не избежать, поэтому стоило смириться. Может быть, если Ганс не будет кричать и вырываться, то итальянец будет куда добрее, чем Михель. Может быть.
Горячие, неожиданно мягкие для мужчины руки прошлись от плеча к груди, ещё некоторое время Маттео расправлялся с оставшимися пуговицами. Теперь пижамная рубашка была полностью расстегнута, и юный граф поежился, думая, что недурно было бы прервать наступившую паузу, но глаза так и не решился открыть. Вскоре стало тепло – странный итальянец зачем-то вздумал целовать Гансову шею, прижимаясь своим крепким, горячим телом к голой, пока ещё абсолютно безволосой груди мальчика. Поцелуи спускались всё ниже, Маттео чуть щекотался отросшей за день щетиной, но от всех этих прикосновений Эрвину стало как-то волнительно и томно, особенно тогда, когда губы обхватили его сосок.
Гансу в голову бы не пришло, что те самые приемчики, годные для ухлестывания за девочками, о которых с глупым хихиканьем рассказывали его бывшие однокашники, могли действовать и на него, но когда этот сумасшедший легонько прикусил всё то же чувствительное место и тут же зализал укус, методично обводя темную бусинку по кругу, граф ощутил какое-то глупое и неуместное чувство, которое частенько посещало его по утрам, такое, под которое хотелось скользнуть руками под резинку трусов и вдоволь помечтать о Мэри Пикфорд или Теде Бара, которые блистали своими породистыми телами из соблазнительных и недоступных далей киноэкрана. Однако сейчас роскошные девки почему-то не приходили на ум, а тёткин любовник всё не хотел успокаиваться, поглаживая впалый живот и напряженные бедра, целуя шею, жарко и влажно дыша на ухо... Казалось, что весь окружающий мир прекратился в одно существо с тысячами рук и губ, пахнущее чуть сладковатым одеколоном. Заведённый и издерганный ласками, Ганс попробовал было придвинуться чуть ближе, но уперся пахом в бедро итальянца и отскочил, как ошпаренный – стыд был непереносимый. Как это могло случиться с ним? Почем здесь, сейчас? Граф зажмурился ещё крепче, ожидая новой порции смеха, но Маттео только пробормотал что-то на своем языке, после чего добавил: "Ну и чего мы боимся, а? Лежи спокойно, воробышек, лежи..."
Подчинившись приказу, Ганс снова улегся на кровать, нетерпеливо ожидая возобновления ласки. Его страдания были вознаграждены – теперь всё та же рука, отличавшаяся, по видимости, крайним бесстыдством, совершенно непринуждённо и крайне естественным жестом стянула вниз пижамные брюки. "Вы-ы... Ты сссошел с ума..." – выдохнул Эрвин, когда итальянец принялся вылизывать след, оставленный тугой резинкой. Это было уже слишком... Слишком жарко и стыдно. Наверное, тетка так себе и находит хахалей, чтобы у них никакого ни стыда, ни совести, с притворным негодованием думал Ганс, чтобы только скрыть от себя, какой горячий отклик вызывают у него действия Маттео. Его член стоял так, как не стоял, пожалуй, даже тогда, когда приятели из гимназии Максимилиана под прикрытием старшего брата одного из них ухитрились протащить сопротивляющегося Ганса на вечерний показ какого-то пошлого фильма с грудастой актриской (похабные ремарки товарищей заводили их всех куда больше, чем то, что происходило на экране).
"Я вижу, тебе это нравится, mimmo – твоему дружку уж точно", - с удовольствием прокомментировал ситуацию несносный Маттео, накрыв ладонью непослушный орган и легонько его поглаживая. Ганс хотел было ответить какой-нибудь колкостью, но попросту забыл, что хотел сказать, и лежал, боясь лишний раз вдохнуть и выдохнуть, чтобы только не выдать себя.
"Вот и умница... Вот и молодец", - ворковал Маттео, стягивая клетчатые брючки ещё ниже, так, что граф опять зажмурил глаза, будучи не в силах смотреть на степень своего позора, красноречиво стоящую, подобно античной колонне. "Не надо..." – жалобно попросил он, будучи не в силах переносить такое изощренное издевательство – нет, кем надо быть, чтобы просто так стянуть с него штаны и смотреть на это дело с глумливой улыбочкой!? "А мне кажется, надо", – прошептал итальянец, и тут Ганс широко распахнул глаза и дернулся, как от удара. Этот чокнутый... Этот чокнутый взял его в рот. Удивление длилось не больше нескольких долей секунды, следом за ним тут же накатила невероятная, томящая волна блаженства.
Он не знал, сколько минут или часов заняло это жаркое, почти болезненное удовольствие. Несколько раз он оказывался на самой грани, близко-близко к разрядке, но каждый раз его возвращали с небес на землю, не давая покончить с этим раньше времени, и продолжалось движение чуть жестковатых губ, бесстыдные касания горячего языка, влажные, причмокивающие звуки, осторожные прикосновения умелых пальцев... Никогда Гансу не было так хорошо. Всё, что он когда-либо испытывал, задавая ритм собственной ладошкой, бледнело и меркло на фоне этой ласки. Сначала он пытался было сдерживаться, потом кусал своё запястье, комкал в руках горячую и влажную от пота простыню и тихонько подскуливал, как побитый щенок, заливаясь краской вплоть до кончиков ушей. После, когда чертов Маттео взялся за него ещё более основательно, на самоконтроль не осталось никаких сил, и Ганс стонал во весь голос, извиваясь ужом и бессознательно пытаясь получить чуть больше и чуть глубже. Наконец, в горле окончательно пересохло, а нервы обнажились настолько, что даже легчайшее касание казалось болезненным; Маттео каким-то образом уловил эту перемену, прекратив игры и за пару резких, сильных движений доведя дело до конца. Ганс дернулся и из последних сил отпихнул от себя итальянца, чтобы, не приведи Господь, не сделать это ему на лицо... Но всё же запачкал и собственный живот, и руки Маттео.
Лежа пластом и кое-как переводя дыхание, граф не думал ни о чем. В голове была полнейшая, легчайшая пустота, тело постепенно становилось ватным от усталости, удовольствия и вина. Сейчас... Теперь будет больно, а потом всё кончится, и можно будет спать и не думать, сможет ли он когда-нибудь посмотреть теткиному любовнику в глаза.
Маттео поднялся с кровати, вытащил из-под безвольно лежащего Ганса одеяло, укрыл им паренька и, опершись рукой о стену, в первый раз поцеловал его в губы. На поцелуй юный граф отвечал вяло, после пресыщения ласками ему уже ничего особенного не хотелось, но вежливость обязывала поступать так, как действует взрослый. Щетина колола щеки и губы, но в целом было скорее приятно, чем нет.
Поднявшись, итальянец преспокойным образом направился к двери, захватив с собой почти пустую бутылку от перебродившего вина. "Аа..." – подал голос Эрвин, протягивая руку. Он был ошарашен этой выходкой и не понимал, чего от него ждали. Неужели капризному итальяшке требовалось, чтобы граф сам попросил сделать с ним это? Да ни за что на свете, он лучше на месте провалится, чем так опозорится; как бы хорошо ему не было, платить за это непомерную цену... Или он хочет закрыть дверь? Но почему он не сделал это раньше? Не успел?
"Что, оставить? Нет, carino, с тебя хватит, завтра будет голова болеть! – легкомысленно пропел Маттео, берясь за дверную ручку. – Ну, спокойной ночи, Джованни, мой сладкий, ещё увидимся!"
И он закрыл за собой дверь ещё до того, как Эрвин успел хотя бы подать голос.
Глава вторая.
Глава вторая
Кака барыня не будь, а всё равно её ебуть.
Народная мудрость.
Народная мудрость.
На следующий день Ганс боялся спуститься к завтраку. Ему казалось, что несносный макаронник непременно растреплет о всем тетке, или челяди, или, что ещё хуже, начнет намекать об *этом* при всех... Он ведь сделал это специально, чтобы посмеяться? Кое-как переборов себя и спустившись в летнюю беседку, где тетка имела обыкновение принимать свою дозу кофеина, Ганс не заметил никаких изменений в обычной натянутой атмосфере. Всё так же были поджаты губы Анны-Марии, всё так же опущен долу взгляд её горничной, даже мерзкая теткина такса, похожая на оживший диванный валик, всё так же шастала под столом, яростно кусочничая. В этот раз на завтрак был приглашен теткин сосед, хозяин живописных лугов и обладатель толстого пуза, маркиз фон Кто-то-там – Гансу его представили, но он тут же позабыл четырехсложную фамилию, шипящую, как вода в кипящем масле. Кажется, тётушка положила глаз на живописные луга; пузо её вряд ли привлекло. В результате Маттео был смещён со своего почетного места по правую руку и посажен бок о бок с трепещущим графом. Граф приготовился к худшему. Потом приготовился ещё раз. И ещё раз. По конец завтрака он чуть ли не скрипел зубами, поскольку итальянец упорно вел себя так, будто ничего и не произошло: те же белозубые улыбки, те же дружеские подмигивания. И только в самом конце экзекуции Маттео, рассказывая разомлевшему от внимания маркизу о виноградниках Тосканы, выдал какой-то особо экспрессивный жест и уронил на пол салфетку. Нагнувшись за ней, он положил руку аккурат на бедро остолбеневшего Ганса. Естественно, граф тут же покраснел до корней волос; заметив это, Маттео хищно и чувственно изогнул уголок рта и как ни в чем не бывало продолжил свою блестящую лекцию.
Эти хитрые, выводящие из себя намеки не прекращались ни на минуту: итальянец упорно делал вид, что ничего не случалось, не проявлял никакой инициативы в контактах, но каждый раз находил повод будто бы случайно коснуться мальчика, погладить его, растормошить буйное желание. От этих нарочито небрежных жестов шумело в ушах и подкашивались ноги. Наконец, Ганс стал подозревать, что в этот раз вечернего визита ждут от него самого...
В конце концов, подобный эпизод уже случался в биографии юного фон Шпрети. Сосед по школьной скамье, прыщеватый, коротконогий Адальберт Зигмунд Пфуль (по всей видимости, его родители отличались либо прогрессирующим дурновкусием, либо разлитием желчи) как-то раз сопроводил, если не отконвоировал Ганса в кино на вечерний сеанс. Двоюродный дядя Пфуля, ветеран войны, на бесхлебье подрабатывал билетером в кинотеатре с претенциозным названием "Хрустальный дворец". Впрочем, названием помпезность и ограничивалась: маленький зал на пятьдесят мест, жесткие сидения, напоминавшие лавки в зале ожидания, и аромат затхлости, щедро приправленный кисловатым запахом мужского пота и еле уловимо сдобренный нотками возбуждения, воспринимаемыми скорее бессознательно. Здесь крутили отнюдь не "фильмы Отечества", и даже не новомодного "Носферату". Нет, изобретение братьев Люмьер служило алтарем Эрато, и в "Хрустальный дворец" приходили за восторгами плоти, а не за эстетическим наслаждением. Дядя Адальберта не препятствовал юношескому интересу и с важностью святого Петра пропускал племянника и его пубертатных приятелей в царство крутобедрых черно-белых гурий, безмолвно извивающихся в объятиях разномастных фавнов. Мальчики вглядывались в вакхическую пляску любовников, буравили взглядом terra incognita, скрытую за курчавыми завитками волос между двух ног – старик Соломон сравнил бы их с ливанскими кедрами. Лихорадочно подрагивали поджатые ягодицы колдующего над нимфой Пана. Ганс Эрвин пьянел от ощущения вседозволенности. Собственная эрекция, лишь в малой степени вызванная происходившим на экране, казалась ему манифестом свободы. Оно и понятно - сюда приходили не для того, чтобы стесняться. Пузатый мужик, сидевший за три места слева, распаковался и со смаком принялся ублажать своё естество; его примеру последовал Адальберт, и Ганс, не желая отставать от товарища, горячей потной ладошкой залез в собственную ширинку. В какой-то момент Пфуль засопел и решительно потянул графа за локоть, чуточку выворачивая руку. Его собственная лапа заняла пост, оставленный гансовой ладонью, двигаясь рьяно и старательно. Бессловесная просьба была понята и принята без малейшего отторжения – через несколько минут Ганс уже опустошенно откинулся на жесткую спинку, стирая с ладони вязкую сперму Адди. Смотреть фильм стало совсем не так интересно. Да и тетка была какая-то... Не первой свежести.
Этот маленький двусмысленный эпизод надолго остался в памяти Ганса, но ничего общего между этим проявлением дружбы и славными подвигами старшеклассников, залезавших девчонкам под юбки, Шпрети углядеть не мог. В конце концов, парни думали о шикарных экранных дивах и оказывали друг другу услугу, не выходящую за рамки приятельских отношений. Может быть, Маттео было нужно что-то подобное? Услуга за услугу, и квиты? Конечно, повторять то самое, что учинил сумасшедший итальянец, юный граф не собирался – было же у него какое-то представление о приличии! Впрочем, его пока никто об этом и не просил. Тётин хахаль обойдётся чем-то более приземлённым и входящим в рамки дозволенного. В конце концов, ситуация настоятельно требовала расстановки точек над i. С неделю граф набирался решимости. За несколько дней ему почти полностью удалось убедить себя в том, что им движет исключительно христианская добродетель и кодекс чести аристократа, повелевающий вовремя расплачиваться с долгами. Но меньше всего ему хотелось признаться себе в том, что после горячих, стыдных, выматывающих ласк рукоблудие ублаготворяло не больше, чем щекотка...
Оказалось, что не так-то просто застать Маттео в одиночестве. Он подозрительно быстро сдружился со всей прислугой обоих полов, втерся в доверие всем и каждому и даже понравился отдаленным родственникам, наездами гостившим в загородной резиденции фон Шпрети. Вечерами он был занят своей непосредственной работой – Ганс краснел и злился, сам не понимая, что его так в этом оскорбляет, - утром уезжал охотиться с кучей мелкопоместных соседей-лоботрясов, днем болтался по замку или отправлялся в гости к кому-нибудь из собратьев по ружью и бутылке.
Случай представился в самом начале недели: ранним утром понедельника Анна-Мария отбыла в Мюнхен по срочному семейному делу, на этот раз - в гордом одиночестве. То ли не смогла растолкать ленивого сожителя, то ли не решилась показывать его отцу Ганса, вследствие мезальянса потерявшему многие права, но крайне щепетильному в вопросах семейной чести. Так или иначе, итальянец не был с теткой в тот момент, когда она садилась в машину – молодой граф, наблюдающий за парадным входом под прикрытием складок портьеры, видел это совершенно ясно. Проводив отъезжающий "Студбекер" взглядом, Шпрети сжал кулаки и глубоко вдохнул. Выдохнул он уже на лестнице, ведущей на второй этаж.
Дверь в теткину спальню была приоткрыта. Комната ничуть не изменилась за те шесть лет, в течение которых вход в неё был строго заказан. Приехав сюда впервые, Ганс, тогда ещё еле-еле отошедший от тяжелого бронхита, принятого лечащим врачом за туберкулёз, на некоторое время поселился в соседней спальне. Ночью, когда дом оживал, наполнялся скрипами и шорохами, а тени отрывались от половиц и на мягких лапах проникали в его комнату, медленно скапливаясь в углах и разевая оттуда свои беззубые, бездонные, искривленные в голодной муке рты, он, тихонько хныкая, бросался в комнату Анны-Марии, залезал под одеяло и засыпал при тусклом свете ночника, крепко стиснув в руке подол теткиной ночной рубашки. Кожа отходящей ко сну графини фон Шпрети была всегда смазана ночным кремом, густым и жирным, благоухавшим анисом, вербеной и ещё какой-то горьковатой травкой, напоминавшей об аптечных лавках; ткань ночной рубашки хранила воспоминание об этом резковатом запахе. Однажды, почти неслышно прокравшись в спальню и осторожно залезши под одеяло, Ганс буквально нос к носу столкнулся с прилизанным мужчиной с маленькими усишками, который почему-то ужасно засмущался и отпрянул в сторону, будто нашел в постели змею. Тетка, прикрываясь простыней (в этот раз ночнушка валялась на полу, забытая и смятая), наорала на молодого графа и раз и навсегда запретила ему появляться в этой комнате без её особых на то распоряжений. Он научился спасаться от теней на подоконнике, зажимая в руках карманный фонарик, подаренный отцом на семилетие.
Что же, запреты созданы для того, чтобы их нарушать. Фразы этой граф ещё не слышал, но не раз же поступал в полном согласии с её духом и буквой.
Маттео всё ещё спал, раскинувшись на кровати по диагонали. На его смуглой щеке замер солнечный луч, прочерчивая дорожку через губы к резкому, чуть грубоватому подбородку, выдающему натуру напористую и нацеленную на успех. Он спал в костюме Адама, и простыня, съехавшая куда-то в район колен, не скрывала ничего - по крайней мере, ничего из того, что вызывало жгучий, почти болезненный интерес молодого Шпрети. Если бы на месте почти пятнадцатилетнего Ганса оказался бы Ганс двадцатилетний, он непременно отметил бы, что в юности Тео должен был быть похож на одну из моделей Караваджо. Но пятнадцатилетнего графа приковывала к себе не только и не столько хищноватая грация смуглого тела, сколько то орудие, линейные размеры которого в последние два года стали основным предметом для обсуждения и соревнований среди Гансовых одноклассников. Шпрети разглядывал спящего мужчину, не отрывая глаз. Было немного страшно и неловко, но почему-то очень волнительно.
Неизвестно, сколько бы продолжалось это пугливое любование, но тут Маттео пошевелился, фыркнул и открыл глаза. С полминуты они безмолвно изучали друг друга, оценивая ситуацию. На лице Тео расцветала улыбка, а Ганс постепенно увядал, ощущая необходимость куда-нибудь спрятаться.
"Привет, прекрасное видение!" – проворковал итальянец, потягиваясь и устраиваясь поудобнее на изрядно разворошенном ложе, всё ещё хранящем следы недавних любовных подвигов. Черные, как маслины, глаза уставились на юного графа с непередаваемой смесью насмешки и ласковости. "Ты ещё ни разу не снился мне таким красным и сопящим, Джованни, - хмыкнул Маттео и пару раз хлопнул рукой по роскошной кремовой простыне, - А раз ты не грёза и не явился смущать мой сон, то не стой в дверях и расскажи другу, что тебя беспокоит".
Послушно сев на кровать в непосредственной близости от итальянца, Ганс перевел дыхание, сжал кулаки и решительно начал: "Нам надо серьёзно поговорить". Сказал и осекся, кусая губы чуть ли не до крови. Он понял, что просто не сможет найти слова для того, чтобы объяснить этому нахальному, бесстыдному, бессовестным образом волнующему его типу причину, по которой оказался в тетушкиной спальне. Не сможет. Да в самом деле, что за дурацкая идея?! Можно ли быть настолько распущенным, чтобы, глядя в эти чернющие глаза, заявить, что пришел потискать его дружка в обмен на повторение давнишнего изысканного удовольствия?.. Наверное, стоило бы встать и удрать в свою комнату, заперев дверь на задвижку, но от волнения у графа отнялись ноги, и он продолжал сидеть, безмолвный и напряженный, как памятник самому себе.
Тем временем итальянец явственно наслаждался ситуацией – потомив графа ещё с минуту, он, наконец, нарушил молчание, приподнявшись и придвинувшись ближе к остолбеневшему мальчику. "Дай-ка я угадаю... Маленький граф во власти passione imperioso... a mi?"* – чувственно улыбнувшись, Маттео провел ладонью по бедру Ганса. "Что-что?" – дернулся мальчик, пытаясь сделать вид, что происходящее приводило его в возмущение. "Как это по-вашему... Роковая страсть?" Если бы волосы могли покраснеть, то граф фон Шпрети-Вайльбах в одну минуту стал бы огненноволосым, как хитрый Локи. "Вот ещё!! Прекратите! Немедленно прекра... тите это... Я не то хотел... Не нааадо..." – настырная рука всё не унималась, хватаясь за непристойное через тоненькую хлопковую ткань штанов, поглаживая, сжимая, возбуждая воображение и лишая силы воли. Не прекращая своих манипуляций, итальянец уточнил: "Значит, тебе понравилось? Хочешь повторить? Или хочешь попробовать что-нибудь новое, а, Джованни?"
Зажмурив глаза, Ганс трижды кивнул. Он не решился бы сказать вслух или даже подумать про себя о таком бесстыдстве, но сейчас... Ганс ничего не предлагал и ничего не клянчил. Он пришел покоряться. Все происходящее - грубый произвол теткиного любовника, надругательство над бедным, абсолютно беспомощным мальчиком, и Ганс не может оказывать сопротивление, он просто полежит, не принимая в происходящем никакого участия. И никто не сможет его обвинить в случившемся. И пусть ему интересно, пусть даже ему немного хочется узнать, что именно итальянец собирается делать, пусть даже он признается сам себе в том, что готов на многое, лишь бы невыносимый Маттео снова взял в рот его штуку, но ведь он не просил об этом! Нет, не просил, его вынудили.
Тем временем итальянец развил бурную деятельность, которая всё больше отвлекала юного графа от проблем морального характера, пока не отвлекла совсем. В этот раз Тео не торопился его раздевать: домашняя курточка, натянутая на голое тело, не мешала ему гладить разгоряченную кожу. Пальцы были прохладными, но от их прикосновений жар не рассеивался, напротив, становилось всё горячее и труднее дышать. Итальянец увлек свою жертву на кровать, оседлав и стреножив графа, его прикосновения становились жадными и чувственными. Ганс встрепенулся было, когда Маттео совершенно непринужденно и бесстыже развязал пояс штанов и продолжил свои поглаживания ниже, существенно ниже спины, разминая возмущенно поджатые ягодички. Но итальянец тут же предпринял отвлекающий маневр, и у графа, чью шею и плечи нежно обцеловывали, почему-то почти сразу пропало желание вырываться. Когда мальчик окончательно перестал зажиматься, размякнув и расслабив бедра, Тео деятельно занялся другой его частью тела, которая к тому времени вполне ощутимо давала знать о своем присутствии, настырно поднимаясь и требуя свою долю ласки. Ганс уже не пытался сдерживаться, выгибаясь навстречу осторожным поглаживаниям, постанывая и мотая головой, всем своим существом требуя "ещё и сильнее". Но, по видимости, простецкое утоление страстей в духе Пфуля не входило в планы многоопытного Тео: навалившись на графа сверху и лишив его тем самым свободы перемещения, он изводил свою жертву легкими, еле ощутимыми, невыносимо медленными касаниями. Ганс тоненько скулил, раскрыв рот, как рыбка, выброшенная на берег прибоем. Итальянец не преминул воспользоваться этим обстоятельством; почти задыхаясь от желания и от нехватки кислорода, мальчик всё-таки ответил на поцелуй, сперва неохотно и вяло. Но движения руки Маттео там, внизу, и бесцеремонные движения его языка как-то незаметно сложились в одно упоительно действо, а губы и язык горели не меньше, чем пах, требуя прикосновений.
Внезапно пытка кончилась. Ганс умоляюще уставился на итальянца, отстранившегося и севшего на кровати, однако на этот раз Тео отказывался понимать бессловесные просьбы. "Ты что-то хочешь мне сказать?" – голос его был низким и бархатистым, он будто бы стелился дорожкой перед Гансом, отчаянно трусившим сделать первый шаг. Мальчик пошевелился. Взбудораженное и недоласканное естество невыносимо болело. "Можешь... пожалуйста?" – потупив очи, спросил он, предпочитая недосказанность четкому пожеланию. "Что именно, carino?" – настаивал насмешливый Тео, прекрасно понимавший, к чему эти виляния и какого рода сделку воспитанный мальчик пытается заключить с собственным воспитанием. Ганс злился, догадываясь, что выглядит потешно, но невозможно же отказаться от ласки, когда в штанах полыхает пожар, а рядом находится тот, кто может избавить от томления тела и духа... "То, что ты делал... тогда, в комнате", - попросил граф, на этот раз даже не покраснев – сама ситуация была настолько противоестественна, что требовала противоестественных поступков.
Маттео с восхищением оглядел паренька: "Быстро учишься, дружок! Только такой умный мальчик должен сообразить, что за каждую услугу надо расплачиваться... Тихо, тихо, Джованни, дергаешься, как норовистый жеребец! – он погладил мигом сжавшегося паренька по спине, - Я тебе делал больно? Хотя бы раз?"
Ганс помотал головой. "И не буду. Я могу тебе поклясться... Хотя вздор, это для глупых дур, а с тобой, мой умница, мы заключим пари. Если тебе не понравится, ты попросишь у меня чего твоей душеньке угодно". "А если понравится?" – настороженно спросил граф. "Вот правильно, вот этот настрой мне по душе! – усмехнулся Маттео, проводя указательным пальцем по приоткрытым губам мальчика. – Если понравится, то это и будет моим призом".
Граф вздохнул, скользнул взглядом по смуглой коже, поймал взгляд нахальных черных глаз... и кивнул.
Когда в дальнейшем Ганс пытался восстановить в своей памяти последовательность событий того солнечного августовского дня, он мог ясно вспомнить только непрекращающийся чувственный восторг, в малой степени оттененный болью неприспособленного тела и пропитанный запахом лечебных трав. Ласки смешивались, теряли точные очертания, окутывая его горячим облаком истомы.
Он помнил тисканья, становившиеся всё более жадными, помнил поглаживания и облизывания, помнил также, что сам торопливо стащил с себя одежду, попытавшись снять куртку, не расстегнув на ней пуговицы, и Маттео, смеясь, высвободил Ганса из клетчатого плена. Кожа терлась о кожу, мальчик пьянел от ласк, отвечая на поцелуи и извиваясь в крепких объятьях...
Потом Маттео рылся в ящике теткиного прикроватного столика, комментируя все находки в дурашливом тоне, а граф заливался бездумным смехом, подрагивая то ли от страха, то ли от возбуждения и предвкушения. Смех кончился в тот момент, когда Маттео взял его в рот, с первого же движения задав быстрый, жесткий темп, заставляющий забыть обо всем на свете, кроме того, что стало центром тела, и горячего рта, обхаживающего напряженный член. Обильно смазав палец теткиным кремом, пахнущим болотом, Маттео начал осторожно разрабатывать всё ещё рефлекторно сжатое отверстие: дискомфорт заставил Ганса отвлечься от интенсивных ласк, но вскоре он привык к необычным, чуть тянущим ощущениям где-то внутри. Потом пальцев стало два, и эта перемена показалась ему весьма чувствительной, он даже застонал было и замотал головой, приказывая немедленно вытащить, но Тео невозмутимо продолжал свои манипуляции до тех пор, пока на смену боли пришло будоражащее жжение, а вслед за ним – полыхающая, ослепительная вспышка наслаждения, растекшаяся волной по всему телу и заставившая Ганса дернуться, как от удара током. "Ещё..." – взмолился он, двинув бедрами навстречу пальцам и умелому рту.
Поняв это как приглашение, Тео, наконец, закончил подзатянувшуюся прелюдию и занялся своим собственным удовлетворением. Пальцы были заменены куда более объемистым органом, и, хотя Маттео не скупился на тетушкин крем, который чуть ли не хлюпал при размренных, глубоких движениях, Ганс всё равно кривился от боли, прикусив запястье. "Потерпи, Джованни, soffree, carino, soffre, buono..."** – сбивчиво шептал он, изо всех сил стараясь двигаться медленнее. Ганс понимал, что происходящее неизбежно и тянуть кота за хвост было бы опасно, значит, оставалось искать какие-то компромиссы. Острая боль ушла, осталось только глухое и тянущее нытьё где-то внутри. Лежа и со скукой изучая потолок, он ждал, пока Тео закончит, чтобы объявить ему о проигранном пари, пока... "Перевернись, малыш, - потребовал итальянец, переводя дыхание, - хватит скучать, перевернись и обопрись на локти... Вот так..."
И через минуту-другую началось оно. Казалось, движения Тео ни капли не изменились, и делал он почти то же самое, что и Миклас, который, разве что, врубался куда как грубее и без предосторожностей в виде крема, но теперь от каждого правильного толчка Ганс жалостно стонал и прогибался, всеми силами пытаясь продлить это резкое, острое, почти болезненное удовольствие. Раз... ещё раз... ещё раз... Окружающий мир перестал существовать, остались только эти конвульсивные вспышки наслаждения, и Ганс гнался за ними, подаваясь назад, вперёд, выгибаясь, окончательно сходя с ума, когда Тео обхватил рукой его член и принялся поглаживать в такт своим размеренным движениям. Мальчик задыхался, руки уже не держали его, и он несколько мучительно сладких, долгих мгновений барахтался на гребне волны, уткнувшись мордашкой в простыню, пока, наконец, природа не взяла своё и он не осел на постель, запачкав теткино накрахмаленное и надушенное постельное бельё.
Итальянец вскоре последовал за ним, в последний момент отпрянув от расслабленного Ганса и проявляя не больше почтения к фамильному имуществу. Дальнейшее выпало из памяти графа фон Шпрети: вполне возможно, что они спали, утомленные скачкой, или спал один только Ганс, но, как бы то ни было, когда наследник увядающего рода распахнул свои очи, солнце уже ушло с юго-восточной стороны, на которую выходили окна теткиной спальни. Часы в коридоре пробили четыре. Комната была абсолютно пуста, а дверь целомудренно прикрыта. Зевнув и расслабленно потянувшись, граф прислушался к себе. Сейчас, лежа на постели своей горячо и тайно нелюбимой тетки, которая, в отличие от него, совершенно не нравилась своему итальянскому любовнику (все это ему, разомлевшему и сонному, Тео нашептал на ушко); на той постели, на которой Ганс изменил закону, правилам приличия, семейной чести и таинственному Богу, сотворившему его, как утверждала занудная Библия, "мужчиной для женщины"; словом, лежа на этой постели, Ганс Эрвин фон Шпрети-Вайльбах наконец-то, впервые за долгое время, испытывал огромное, невероятное облегчение.
* "роковой страсти... ко мне?"
** Терпи, милый, терпи, мой хороший
Глава третья, часть первая
Ну а ты, большой дурак —
Чё не приставаешь?
У меня трусы в горошек!
Разве ты не знаешь?!!
Чё не приставаешь?
У меня трусы в горошек!
Разве ты не знаешь?!!
Половина июля и август пролетели быстро и незаметно, целиком отданные альковным приключениям. Самому провидению было угодно, чтобы хорошему учителю достался примерный студент, и урокам с дополнительными занятиями не было конца. Ганс усвоил режим дня настоящего полуночника: ближе к вечеру он окончательно просыпался и приходил в возбуждение, нетерпеливо шастал туда-сюда по комнатам, иногда выбегал в сад и отмерял половину километра до густых кустов жимолости, знаменующих собой начало владений их фон-баронистого соседа; затем возвращался назад, топтал клумбы с хризантемами и ноготками и буравил взглядом заветное окно в эркере на втором этаже. Если свет в окне был яркий, это значило, что тётка всё ещё болтает о каких-то идиотских бреднях, задерживая Маттео сверх времени, и в этом случае мальчик, ругаясь под нос и пиная новенькими замшевыми сандалиями корни чахлых берёз, делал ещё один большой круг по саду. От ротонды, под сенью которой трепыхалось эхо шагов — вниз, к заросшему тиной пруду, к зарослям рогоза, в которых сосредоточенно бултыхался лягушачий молодняк, после прочь от пруда с его комарьём, прочь, обратно к дому по липовой аллее, то убыстряя шаг, то нарочито одергивая себя и еле-еле отрывая ноги от плотно утоптанной щебенки. Когда Ганс возвращался, окно освещал приглушенный свет ночника, и подстёгнутое воображение улавливало игру теней на шторах, принимая тени за силуэты, льнущие друг к другу в гнездышке из прохладных хлопковых простыней. Он кружил по саду, бросая зовущие взгляды на второй этаж, до тех пор, пока вечерняя роса и холод не загоняли его под крышу дома. Юный граф направлялся в свои покои и закрывал за собой дверь. На то, чтобы чинно снять одежду, разложить её на стуле у кровати и облачиться (зачем только?) в легкую пижаму, уходило от силы пять минут. Ещё минуты три он валялся на разобранной кровати, изучая потолок, стены и книжные полки. Потом мышью выскальзывал в коридор, в последний момент отшатываясь в сторону и укрываясь за портьерой, чтобы не впечататься в горничную, уносящую поднос с чайными чашками из малой гостиной. Часы били одиннадцать, Ганс грыз заусенец на большом пальце и думал, что тётке уже давным-давно пора спать. Прислушивался: это ворчит цепной пёс, сидящий на привязи у выхода для прислуги; это пиликает сверчок, которого августовский холодок загнал в обогреваемое голландскими печами убежище; это процокала коготками тётушкина кудлатая болонка цвета "на крем-брюле помочились"; это служаночки любезничают с новым управляющим, выписанным отцом Ганса из наиважнейшей берлинской конторы с многосложным названием. Шуршание, стон, ещё один стон, практически крик. Ну, слава богу... Наконец-то. Теперь можно юркнуть обратно в комнату, неплотно прикрыв за собой дверь, и накрыться одеялом до самых ушей. Через несколько минут войдёт итальяшка, прикрывший чресла одним только полотенцем, распаренный, пахнущий потом и травяным кремом. На спине у него звериный след – отметины от наманикюренных ногтей.
"Скучал, Джованни? Бегал опять, выглядывал меня? А зачем одет? Мы ждём кого-то другого?" – тон у макаронника глумливый, но движения не сытые, нервные, да и под полотенцем притаился напряженный, встопорщенный зверёк.
"Делать мне только нечего, - неуверенно врёт Ганс, которого с головой выдают пылающие от бега щёки и сбившееся дыхание, - я спал, ты меня разбудил..."
"У тебя язык почернеет, негодный мальчишка!" – патетичным шепотом провозглашает Маттео, одним движением стягивая с графа его графские брючки в оранжево-синюю клетку.
Граф высовывает язык, показывая, что розовее ничего не придумаешь, и лезет егозливой рукой под покров ворсистого полотенца, так, как его учил Тео. "Да, да, вот так... Чуть сильнее... Когда он тв... ххха... твёрдый, можно сильнее... Правильно... Можно быстрее, нужно даже, да, так..."
Ганс Эрвин внимает наставлениям, сосредоточенно поглаживая капризного зверя. Эта штучка ему нравится: у Тео, конечно, куда больше, чем у него, но такая же гладкая, и очень приятная на ощупь, кроме того, смешно смотреть, как итальяшка с ума сходит и трясется, если за неё правильно взяться. Смешно и приятно доставлять ему удовольствие, но это только до тех пор, пока Маттео не смахивает истому и сам не лезет лапаться, отпихнув Гансовы вспотевшие ладошки. Тогда становится горячо от поцелуев, от обжиманий и притираний, и пальцы оказываются всюду, совсем всюду – то юркнут в рот, чтобы их облизали, то потом погоняют шкурку, и приходится зажимать рот ладонью, чтобы не разбудить тетку, а под конец ныряют между ног, неглубоко совсем, и юный граф изнывает, дергая бедрами взад-вперед и кусая ни в чем не повинную подушку-думочку. Чаще всего через несколько минут он изгибается дугой, пачкая собственный живот, а потом ленивыми, сонными движениями доласкивает итальянца. Но иногда – не так уж часто, Тео отчего-то запрещает делать это каждый раз – пальцы скользят глубже и глубже, размазывая холодную желеобразную притирку (Ганс морщится и хихикает), а потом исчезают; Маттео забрасывает тощие жеребячьи ноги себе на плечи и подается вперед и внутрь, сильно, резко, но уже совсем не больно, разве что саднит первые несколько мгновений. И тут же продирает знакомый холодок внизу позвоночника, и тянет, и жарит, и сводит мышцы от напряженной позы, и так хорошо, хорошо, ещё... Ещё... Гансу нравится так, и на четвереньках ему тоже нравится, когда свободной рукой Тео может гладить там, где хочется. Это удовольствие куда сильнее и основательнее, и зачем сдерживать крик, если кричать так хочется, и если Тео предупредительно закрывает Гансов рот ладонью или своими губами?
Смешно и странно было даже вспомнить о том, что поначалу каждая дрочка вызывала приступ стыда, а на то, чтобы уговорить Ганса подставить задик, итальянцу приходилось по полчаса улещивать, умасливать и приводить разнообразные неоспоримые резоны. Но вскоре разбуженное и подстёгнутое либидо почти что пятнадцатилетки заявило о своём существовании в полный рост, и чувственные игры стали самой обыденной вещью, без которой день был не в день. Ореол греховности испарился, сменившись самой банальной физической тягой. В самом деле, думал Ганс, нельзя есть в Пепельную среду, это богохульство, но ведь иногда так хочется, что невозможно себя пересилить; и даже если утянешь кусочек-другой жирного жаркого, которое в эти дни хранят в погребце для пропитания слуг-лютеран, Господь никогда не наказывает. Приятно думать, что он просто знает обо всех обстоятельствах, подтолкнувших графа фон Шпрети к грехопадению, и потому совершенно не обижается. Но ведь так и сейчас: Ганс прекрасно знал, что случилось с Содомом и Гоморрой (им об этом во всех подробностях рассказали на одном из классных часов – по случаю, конечно; случай имел место в школьной раздевалке, а двух его участников, заливающихся краской и с пыхтением подтягивающих штаны перед инспектором школы, выгнали с волчьим билетом), однако испытывал такой голод и такую жажду, заглушить которые не смогли бы все яства и напитки из тётушкиных кладовых. Голод, как известно, даже хуже тётки – с ним никак не договоришься, приходилось потакать. И бог обходился без соляных столбов, каменных дождей и рек кипучей серы, что, несомненно, было самым благоприятным признаком.
После кувырканий на узкой мальчишеской постельке Маттео лениво валялся с полчаса, болтая на какую-нибудь не требующую напряжения ума тему. Ганс лежал рядом, прижимаясь к крепко сбитому и горячему телу, и в полусне впитывал нехитрый курс житейской мудрости. Модель мироздания, вчерне намеченная итальянцем, ставила эго во главу угла, прочие же материальные и нематериальные объекты сложным образом вращались в бесконечности, полагая эго в качестве центра их орбит. Целью жизни была сама по себе жизнь, а точнее, жизнь приятная, интересная и весёлая. Гедонизм этот в большей степени резонировал с внутренними потребностями юного Ганса, чем суровая философия навигации в мире греха и соблазна, выдаваемая священником из приходской церкви, частенько пившим в их доме чай в прикуску с нравоучительными беседами. Школьные учителя предлагали в качестве основы жизни послушание и прилежание, отец – чистое знание и холодные игры ума. Ни одна из концепций не внушала доверия, все они казались половинчатыми и калечными. Приятная жизнь ради приятной жизни тоже не полностью удовлетворяла юного фон Шпрети: он знал, что уж ему-то, в отличие от всех окружающих, из колоды судеб почти наверняка выпадет флэш роял, и Настоящая Жизнь будет полна приключений, погонь, стрельбы, интриг и хитростей. Главный герой, украшенный интересной бледностью и не слишком серьёзно раненый ("Пустяки, просто царапина!") выходит победителем из очередной схватки с судьбой и падает в объятия красавицы. Или, как в последнее время думал Ганс, красавца. У красавцев объятия покрепче, в них не страшно падать.
Впрочем, сам Маттео только изредка стоял на балконе мальчиковых грёз, помахивая белым платком: тело Ганса Эрвина горело и жаждало любви, но ни один мерзопакостный купидон не нарушил его сердечного спокойствия. Итальянец, прекрасно зная, с каким материалом работает, подстелил соломки заранее: влюбленные мальчишки становятся совершенно невыносимы и трудны в обращении. Проще всего было обратить их совокупления в дружескую игру, якобы обычную и якобы не выходящую вон из ряда отношений между двумя особями мужского пола. Любую неуклюжую попытку завздыхать и замечтаться Маттео превращал в предлог для подколов, любую недосказанность устранял нарочито неромантичным образом. Словом, у молодого графа не оставалось ни единого шанса на цвейговское смятение чувств – ему доставались только чувственные восторги в духе "Тысячи и одной ночи".
@темы: piece of sch, inner EvS, пейсательство